Альманах Россия XX век

Архив Александра Н. Яковлева

«РЕЗОЛЮЦИЯ Н.С. ХРУЩЕВА ПРОИЗВЕЛА МАГИЧЕСКОЕ ДЕЙСТВИЕ НА КГБ, ВОЕННУЮ ПРОКУРАТУРУ… АППАРАТ КПК ПРИ ЦК КПСС»: За кулисами реабилитационного процесса. Документы о ленинградских ученых, репрессированных в годы Великой Отечественной войны. 1957–1970 гг.
Документ № 4

Записка Е.И. Денисова в КПК при ЦК КПСС

17.09.1957

Краткое изложение обстоятельств «следствия» по «делу» ДЕНИСОВА Евгения Ивановича.

 

18 марта 1942 года я неожиданно был арестован у себя на квартире органами НКВД. Аресту предшествовал обыск с изъятием всех наиболее ценных вещей и описью обстановки. Как выяснилось впоследствии, причина ареста была следующей. За месяц до моего неожиданного ареста был арестован мой сосед по дому — проф. Ленинградского Политехнического ин-та Л.В. Клименко, с которым я был знаком недавно и очень поверхностно. Лично от него самого мне известно, что доведенный до полного отчаяния голодом и методами следствия, применявшимися его следователем, требовавшим от Клименко «сенсационных» разоблачений, последний дал показание, что решительно все его сослуживцы по ин-ту, знакомые и просто соседи по дому, являются антисоветскими людьми. В этот состоящий почти из шестидесяти человек список крупных научных работников попал также и я. Как далее рассказал мне Клименко перед своей смертью (он умер от острого истощения сразу по прибытии в лагерь), он не помнит, как составлял этот список и как характеризовал отдельных лиц, так как был доведен условиями следствия почти до беспамятства. Но побуждение к написанию этого списка осталось в его памяти. Он надеялся, что вовлечение в дело такой массы ученых «сделает само дело абсурдным» (буквальное выражение Клименко) и тем облегчит его собственное положение, так как следователи, по его мнению, не решились бы обезглавить все научные силы Ленинграда. Безусловно, что это действие Клименко было также и результатом совершенно расстроенной, явно больной психики, неизменно сопровождавшей физические процессы острого истощения организма, что в большей или меньшей степени относилось ко всем нам, перенесшим первую зиму блокады.

К счастью, за несколько дней до этого показания Клименко произошла организованная и полная эвакуация профессорско-преподавательского состава института и все перечисленные им в списке лица были уже за пределами непосредственной досягаемости следовательского аппарата, что и спасло их от моей участи. Я же, вследствие болезни моей 75-летней матери, не мог эвакуироваться вместе со всеми и был вынужден ожидать ее выздоровления, а через несколько дней я был арестован.

После первого же допроса я понял, в насколько безвыходное положение я был поставлен. Несмотря на мои настояния, мне не предъявлялись конкретные обвинения (с показанием Клименко я был ознакомлен по окончании следствия), а требовались собственные признания в каких-то неизвестных мне преступлениях. Следователь Идашкин с первых слов заявил мне, что у него есть неопровержимые доказательства моей «антисоветской» деятельности и что я должен оставить всякую надежду вырваться из eго рук, поскольку в его следовательской практике еще не было случая оправдания подследственного, и я не буду исключением.

Мои попытки доказать, что по самому существу я не могу быть антисоветским, человеком встречали лишь издевательскую насмешку со стороны допрашивавших меня Идашкина и Михайлова. Так, в течение всей зимы, до дня своего ареста, я добровольно и безвозмездно один работал в своей замерзшей лаборатории над изготовлением медикаментов для ленинградских госпиталей. Показывая следователям свои распухшие (от ожогов и обморожений) и израненные руки, что было неизбежно при работе в тех неописуемо тяжелых условиях 41–42 года, я убеждал следователей в невероятности того, чтобы враждебно настроенный человек добровольно тратил остатки своих сил для помощи своим же врагам. В ответ я слышал, что эта работа не что иное, как маскировка моей антисоветской деятельности.

Далее, настаивая на опросе свидетелей, я утверждал, что можно опросить многие десятки моих знакомых и товарищей, знавших меня более 15-ти лет (т.е. всю мою сознательную жизнь), и убедиться, что среди них нет ни одного, кто отозвался бы обо мне отрицательно. Следователи отвечали мне, что никаких свидетелей они опрашивать не собираются, так как положительные отзывы обо мне будут обозначать только то, что я всю жизнь хорошо маскировался. Наконец, мои объяснения причины, по которой я не эвакуировался с составом института, также категорически отвергались следствием, заявлявшим мне, что я оставался в городе «в ожидании прихода немцев», хотя они видели, что дома лежит моя больная мать (скончавшаяся после и в результате моего ареста), и имели в руках мои эвакуационные документы, полученные мною еще в феврале м-це 1942 г., когда я собирался эвакуироваться в составе так называвшегося «золотого фонда» ленинградских металлургов и не мог этого выполнить только потому, что тяжело заболел дизентерией сам.

После нескольких часов допроса, выведенный из себя нарочито произвольным искажением следователями любого факта, приводимого мною в свою защиту, я отказался от дачи показаний и потребовал встречи с начальником Управления Ленинградского НКВД, полагая найти у него поддержку моего требования предъявить мне конкретные обвинения. Через короткое время Михайлов явился вместе с военным, назвавшим себя заместителем начальника Управления и объявившим мне, что начальник Управления в настоящее время отсутствует.

Пришедший заместитель начальника Управления, оказавшийся в дальнейшем Кружковым, в ответ на мое заявление о необходимости предъявить мне конкретные обвинения, точно указав, что именно я совершил, где и когда, ответил, что единственный его совет мне состоит в скорейшем признании своей антисоветской деятельности, так как это все равно рано или поздно будет мною сделано, но чем позже, тем хуже это окажется для меня.

После ухода Кружкова я остался в растерянности, не зная, что предпринять дальше для доказательства своей невиновности. Углубившись в свои мысли, я не обращал внимания на следователей. Неожиданно я вдруг очнулся на полу со страшной болью в голове. Попытавшись приподняться, я ощутил сильнейшую боль также в пояснице, животе и части спины. В первый момент я не понял даже, что произошло со мной, и не слышал слов следователей от звона в ушах. Только спустя некоторое время я осознал происшедшее. Я получил сзади удар в голову, лишивший меня сознания, после чего я был, по-видимому, избит носками сапог. Кто именно избил меня — Идашкин или Михайлов, я не мог потом себе ответить. По окончании «допроса», под утро, я добрался до камеры лишь с помощью конвоира, возвращаясь босой, так как опухшие от многочасового стояния и от побоев ноги не помещались в ботинках. После этих побоев в течение почти двух недель мне одинаково мучительно было как стоять, так и сидеть. Не оставляло сомнений, что подобных условий допроса я не вынесу и самое короткое время при той степени истощения, бывшей у меня после зимы перенесенного голода. Но даже не это обстоятельство действовало на психику наиболее подавляюще. В конце допроса, ввиду того, что я продолжал упорствовать, не признавая за собою никаких преступлений, мне был поставлен ультиматум с угрозой привлечь мою жену для моего «изобличения». Эта угроза была для меня, безусловно, реальной, ибо если был арестован я, не знавший за собой никакой вины, то с таким же основанием могла быть арестована и моя жена. Конечно, жене не в чем было изобличать меня, и огромная сила угрозы заключалась совсем не в этом. Она была в том, что после эвакуации сотрудников института у нас не оставалось никаких знакомых, на участие которых в отношении оставшейся семьи можно было бы надеяться в случае ареста жены. В семье в этом случае оставалась бы лишь тяжелобольная старушка мать и двое моих детей, из которых дочери было 4 года, а сыну 10 лет. Предоставить их самим себе в тех тяжелых условиях без пищи, топлива и помощи не только на неопределенное время, а даже на день было бы немыслимо, не говоря уже о возможной перспективе допроса, ожидавшего жену, пример которого я уже испытал.

Таким образом, действиями следователей были созданы совершенно дикие условия, при которых дальнейшая защита себя и попытки восстановить истину оказывались не только бессмысленными, приводившими лишь к невозвратной потере остатков физических сил, но и аморальными, ибо грозили гибелью всей семьи.

Из этого положения не было никакого выхода (за исключением одного, оставленного следствием). Оставалось сделать лишь самый отчаянный шаг, чтобы хоть временно отвести висящую над головой угрозу собственной жизни и существованию всей семьи.

Для этого нужно было взвалить на себя отвратительную роль антисоветского человека и, выиграв время, попытаться выяснить истинную причину своего ареста, чтобы при первом же удобном случае (на суде, как я полагал) раскрыть все обстоятельства, вынудившие меня на ложные показания и доказать свою невиновность. Это позволяло сохранить семью, так как у следствия уже не было бы необходимости привлекать жену для моего «разоблачения», и это же позволяло надеяться на сохранение остатков собственных сил, поскольку следователи в случае моего «признания» обещали всячески улучшить мое питание, и, наконец, делало бы условия следствия более терпимыми. Я недолго колебался в этом. Безумный страх за благополучие семьи и чувство утраты своих физических сил заставляли меня сделать первый шаг по пути, на который толкали следователи.

Безусловно, что эта роль была бы невозможна при сколько-нибудь беспристрастном и добросовестном расследовании, но я не встретил никаких затруднений в этом отношении по той простой причине, что следователи с самого начала знали о ложности всех показаний вообще и сами являлись главными инициаторами этой лжи. С полной и безусловной категоричностью можно утверждать, что в задачу, поставленную перед собою следователями, входило отнюдь не установление истины, а совершенно сознательное, строго обдуманное создание эффектного и полностью фальшивого дела. Поэтому вырванное у меня показание о том, что я «признаю» себя «антисоветским» человеком их совершенно не удовлетворило. Требовалось вовлечь в дело как можно больший круг людей путем приписывания им всякого рода антисоветских разговоров, пораженческих настроений и т.п. Примеры такого рода «разговоров» и «слухов» следователь Идашкин приводил мне сам, по-видимому, не слишком надеясь на мою собственную фантазию. Для меня только оставалось разнообразить их содержание и придумывать обстановку и «собеседников». По мере того как следствие требовало все более и более серьезных самообвинений, я совершенно отказался от упоминаний здравствовавших лиц, поскольку им могло грозить такое же положение, в каком оказался я. Поэтому в дальнейшем все свои вымышленные показания я связывал только со своими знакомыми, уже погибшими к дню моего ареста, как например, проф. М.П. Славинским (умершим в декабре 1941 г.), М.Г. Окновым (убитым в феврале 1942 года) и лаборантом И.И. Попиневским (умершим в феврале 1942 года). Я ясно представлял себе, что в будущем это создаст большие трудности для разоблачения ложности показаний, но иного выбора не было, так как остановиться в своих показаниях или ограничить их определенными рамками я не мог. Отказавшись на следствии от дальнейших показаний, я бы оказался в положении первых дней следствия, но только в неизмеримо худших обстоятельствах, создавшихся благодаря уже сделанным вынужденным признаниям.

Попытки же ограничить свои показания вызывали такое озлобление следователя, более не стеснявшегося в своих действиях, что сопротивляться ему было равнозначно сознательному и быстрому уничтожению остатков своих физических сил. Так, на одном из допросов, Михайлов совместно с Идашкиным потребовали от меня признания, что я не эвакуировался из Ленинграда потому, что «ожидал немцев». Пока дело ограничивалось вымышлением глупейших «разговоров», за которые должно было бы быть стыдно более следствию, чем мне, я с отвращением еще как-то переносил это, но подписать такое «признание», когда в действительности я отдавал все свои силы на оказание помощи по производству отсутствовавших медикаментов для госпиталей блокированного города, мне казалось невозможным. После тяжелого скандала, длившегося всю ночь между мною и обоими следователями, я в результате был избит Михайловым, несколько раз ударившим меня кулаком в голову. Защищаться у меня не было сил — я с трудом стоял на ногах, едва сдерживая стон от невыносимой боли во всем теле и в опухших ногах после очередной многочасовой «стойки». Однако самым тяжелым мучением было лишение сна, которое длительное время практиковали Идашкин и Михайлов, вызывая меня на допрос вскоре после отбоя и отпуская в камеру незадолго до подъема. Так как днем в камере спать воспрещалось, то случалось, что неделю подряд я был без сна. Это приводило к тому, что многие из этих ночей допроса оказались проведенными как в бреду, и ни в последующие дни после допросов, ни позже, я не мог восстановить в памяти содержание вырванных от меня показаний, или, вообще, последовательный ход допроса. В памяти оставались лишь только неясные обрывки каких-то несвязных воспоминаний. Лишенный в результате этих условий последних физических сил, я понял, что я бессилен противостоять следствию в какой-либо мере и насколько бесполезны мои попытки в этом отношении. С этого времени я решил подписывать все, что требовалось от меня, даже не трудясь прочтением показаний, с «моих слов» написанных следователями. После этого обстановка следствия значительно улучшилась. Я уже не стоял десятки часов на ногах, а сидел и дремал, пока меня не будил следователь для подписания очередных написанных им показаний. Я настолько устал от всего пережитого мною на следствии, что содержание многих десятков страниц исписанных следователями «моих показаний» меня не интересовало, и я ожидал только окончания следствия и начала суда, где я собирался рассказать все, что происходило на следствии и в результате чего появились на свет эти «показания».

Существенным этапом следствия для меня должно было явиться свидание с прокурором. Совершенно незнакомый с процессуальным кодексом, я тем не менее представлял себе встречу с прокурором как необходимый акт справедливости в отношении подследственного и состоящий в выяснении правильности хода следствия и в защите прав подследственного, предусмотренных законом. На деле это оказалось несколько иным.

В середине следствия следователь Михайлов поставил меня в известность, что в один из следующих дней у меня будет свидание с прокурором, на котором я должен буду подтвердить правильность своих показаний, а также засвидетельствовать нормальную обстановку ведения следствий и не задавать ему никаких вопросов от себя. При этом Михайлов ясно намекнул на то, что если я вздумаю говорить прокурору что-либо выходящее из указанных им рамок, то я не должен забывать, что «прокурор придет и уйдет, а с ним — Михайловым, мне дело придется иметь еще долго». Действительно, на одном из следующих допросов у Михайлова явился прокурор и вместе с ним Идашкин и Кружков. Мне был задан единственный вопрос о составе моего преступления, на который я и ответил в соответствии с данными показаний. Вся эта процедура заняла меньше пяти минут. Разумеется, что в этой обстановке ничего другого я и не мог ответить, даже если бы Михайлов удержался от своих угроз.

С окончанием следствия преступная деятельность следователей не закончилась. Боязнь разоблачения на суде тяжелейшего обмана государства, совершенного ими созданием заведомо фальшивого дела, заставила их предпринять еще один тщательно рассчитанный обман.

21-го мая 1942 года в мою одиночную камеру неожиданно пришел Михайлов, принеся мне пачку табаку, белую булку и круг колбасы — вещи, о которых нельзя тогда было и мечтать. Неузнаваемо предупредительный и любезный он сообщил мне, что давно собирался навестить меня, но масса дела не позволяла прийти ему раньше. Усевшись на койку, он вел со мной дружеский разговор о положении дел в городе и на фронте, совершенно не касаясь моего дела, так как будто его не существовало и никогда не было десятков часов издевательств и побоев. Перед уходом он доверительно сообщил мне, что, по его сведениям, скоро состоится суд и он совершенно убежденный, по своим наблюдениям во время следствия, что я на самом деле являюсь честным советским человеком, несмотря на все мои показания, считает своим долгом предупредить меня о следующем: следствию известно, что мои преступления совсем не столь велики, какими они обрисованы в показаниях, и, подписав их, я поступил как истинный советский человек, которому следствие оказывает теперь полное доверие. Но с своей стороны я также должен доказать свое доверие к следствию, полностью подтвердив свои показания на суде. В этом случае дело для меня кончится отсылкой на фронт, что уже согласовано с председателем суда по ходатайству следственных властей. В случае же моего отказа от следственных показаний повторное следствие будет настолько тяжелым, что мне уже вряд ли удастся его перенести.

Это заявление следователя произвело на меня огромное впечатление. Давно ожидая возможности раскрыть на суде ту гору бреда, именовавшуюся «следственным материалом», и все преступные методы его получения, я после визита Михайлова почувствовал всю силу плохо скрытой угрозы и понял, что рисковать остатком своих физических сил, сбереженных такой дорогой ценой, было бы безрассудным, поскольку нечего было и думать о том, чтобы пытаться вынести новое следствие, т.е. несколько месяцев побоев, бессонных ночей, голода и издевательств. Однако обдумывать создавшееся положение у меня уже не оказалось времени, которое было точно рассчитано Михайловым, — через несколько минут после его ухода я был вызван на суд, а еще через короткий промежуток времени я уже должен был отвечать на вопрос председателя Трибунала о признании своей виновности. Я, как и все, ответил утвердительно.

Перед тем как войти в зал суда, я увидел Михайлова и Кружкова, прогуливавшихся в коридоре под руку с каким-то военным, который, как оказалось, был председателем Трибунала. Эта демонстрация близости следователей к членам суда, рассчитанная на соответствующий эффект среди нас, подсудимых, была, конечно, учтена всеми нами и, вероятно, явилась главной причиной того, что все обвиняемые подтвердили свою виновность, тем более что весь состав многочисленного следовательского аппарата полностью присутствовал на этом и всех последующих судебных заседаниях, внимательно следя за каждым нашим выступлением. Даже во время перерывов следователи не оставляли нас, очевидно опасаясь, что мы все еще можем договориться и выступить с общим протестом против всего «дела» в целом. Так как мои показания должны были состояться на следующее утро, то вечером ко мне в камеру явился Кружков (с таким же «подарком», какой утром сделал Михайлов) и повторил уже сказанное Михайловым, но с более грубой формой угрозы («не подтвердите показания — будьте уверены — Вас расстреляют, и мы, т.е. следственный аппарат, не будем Вас защищать, хотя можем сделать все вплоть до Вашего освобождения»).

На следующий день я подтвердил свои показания в отношении себя. («Все, что там написано, — я подтверждаю». Что «там» написано, я толком не знал, так как следователь Михайлов так и не дал мне ознакомиться с моими материалами, большинство которых я подписывал не читая.)

24-го мая 1942 года суд вынес свой приговор, и с этого момента никто из нас уже не видел своих следователей, моральный облик которых сливается с обликом закоренелых уголовников.

Несмотря на, казалось бы, полную безысходность своего положения, каждый из нас, уходя в лагерь, уносил в себе твердую уверенность в том, что рано или поздно высшие власти обратят внимание на это беспрецедентное по своей лжи «дело» и настоящие преступники, создавшие его, будут жестоко наказаны. Но и теперь, когда слепая вера в это стала реальностью и все прошлое полностью осмыслено и оценено, трудно ответить себе на вопрос, кто из этих так называемых «следователей» был наиболее аморален. В этом отношении они ничем не отличаются друг от друга, будучи все участниками тяжелейшего государственного преступления. Конечно, наибольшая вина падает на фактических и идейных руководителей этого дела, какими являлись, по моему впечатлению, Кружков, Альтшуллер и Идашкин. Из них Идашкин был первое время моим следователем, что же касается Кружкова и Альтшуллера, то они неоднократно приходили в кабинет Михайлова для наблюдения за ведением следствия.

В заключение я не могу не подчеркнуть, что все эти люди, сознательно шедшие на гнуснейший обман государства и пренебрегшие ради карьеры и собственного материального благополучия высшим доверием Партии и Правительства, совершили тяжелое преступление не только против всех нас, пострадавших или погибших в результате созданного ими «дела». Значительно более тяжкое преступление они совершили против самого Государства, лишив его в самое тяжелое время войны знаний и опыта ряда таких виднейших инженеров страны, какими были Страхович, Виноградов Н.П., Клименко Л.В., Малышев А.Н., и других, что было в потенциале, вероятно, равносильно уничтожению ряда нужнейших военных заводов, ибо каждый из этих лиц был бы, будучи на свободе, в состоянии создать в своей сфере любое предприятие, столь нужное тогда для обороны Родины.

И все эти кружковы, идашкины, альтшуллеры, михайловы и другие им подобные не могли этого не понимать.

 

Е. ДЕНИСОВ

 

17/IX-1957 г.

 

РГАСПИ. Ф. 589. Оп. 3. Д. 6726. Т. 3. Л. 106–119. Подлинник. Машинописный текст, подпись — автограф.


Назад
© 2001-2016 АРХИВ АЛЕКСАНДРА Н. ЯКОВЛЕВА Правовая информация