Альманах Россия XX век

Архив Александра Н. Яковлева

«И ЧЕГО ЭТИ ДЕВЧОНКИ БЕГАЮТ? СИДЕЛИ БЫ ДОМА С ПАПОЙ И МАМОЙ. ВЫСЕЧЬ ВАС НЕКОМУ!»: Воспоминания Н.Д. Линки о Первой мировой войне. Июнь 1914 — июнь 1918 г.
Документ № 1

Воспоминания Н.В. Линки «Первая мировая война (1914–1918 гг.)»


1975 г.1


 

В конце июня 1914 г. мы выехали всем семейством — отец, мать, трое дочерей2 и сын3 — в Германию, в Дрезден, откуда хотели начать наше путешествие с осмотра знаменитой картинной галереи4. В 1914 г. мне — старшей, исполнилось 18 лет, я только что окончила восемь классов гимназии. Брату, самому младшему, было 13 лет.

Из Дрездена мама должна была отправиться в Вильдунген5 — курорт в средней Германии, где специально лечили заболевания почек, которыми она страдала. Это был повторный курс лечения. В прошлом году мы все прожили в Вильдунгене целый месяц и, пока мама пила свои воды, обошли и ощупали все замки, дворцы, крепости и соборы курорта и его окрестностей.

Нужен был новый маршрут. Отец — человек полный живых интересов и горячий любитель путешествий — решил предпринять пешеходный поход из Дрездена до Нюрнберга, а затем доехать до Майнца, куда должна была приехать мама, закончив лечение в Вильдунгене. В заключение предполагалась поэтическая поездка по Рейну с его воспетыми красотами, замками и легендами. Мы, вся четверка «детей», должны были сопутствовать отцу. Таковы были планы.

Началось наше хождение очень удачно. Мы проходили через множество сел, через ряд уютных старинных городков с готическими соборами, ратушами и высокими, узкими по фасаду домами, характерными для XVI–XVII столетий. Казалось, вот-вот из-за угла покажутся Фауст и Маргарита6.

Везде были маленькие комфортабельные гостиницы с пуховиками, с толстыми, румяными хозяйками и жирным гусем на обед. Жизнь была очень сытная, самодовольная и бездумная. Разговоры велись самые безобидные: о погоде, о качестве обеда, о трудностях пешеходного путешествия. Изредка мужчины пускались с папой в разговоры о ценах на продукты, о выгоде или убытке от различных торговых оборотов, об их зависимости от общей конъюнктуры на рынке и ее связи с политическим курсом государства. Эти беседы носили совершенно случайный характер, тем более, что мы нигде не останавливались на продолжительное время и, переночевав, отправлялись дальше.

Бросалась в глаза размеренность, благоустройство и внешнее благообразие немецкого быта и всего распорядка общественной жизни, устойчивость правил поведения, строгое соблюдение законности. Все было точно на своих местах: олени в лесу паслись там, где полагалось, и охотничьи домики стояли там, где требовалось.

Сейчас, в 1975 г., через 61 год после начала Первой мировой войны, странно вспоминать это беззаботное странствие по Германии за несколько дней до начала катастрофы.

Система воспитания, которую проводило царское Министерство народного «просвещения», ставила своей задачей всеми возможными средствами отвлечь молодежь от какого бы то ни было участия в политической жизни нашей Родины. За редкими исключениями, гимназисты и гимназистки — дети интеллигентных родителей — газет почти никогда не читали, о событиях большого значения, о борьбе и существовании различных политических партий знали только понаслышке, из разговоров старшего поколения. Нас — молодежь первых десятилетий XX века — всячески изолировали, отвлекали от участия в общественно-политической жизни.

Учебную программу мы проходили добросовестно, грамматические правила знали твердо, очень интересовались литературой, музыкой, театром. Идеалом благородства и возвышенной чистоты считались тургеневские девушки, которым многие пытались подражать. Только благодаря МХАТу стали увлекаться Чеховым. Горького почти не читали. Таков был умственный уровень молодежи из средней русской интеллигенции, к которой принадлежали мои родители. Неудивительно поэтому, что мы не замечали и не могли понять тех новых явлений, той все сгущавшейся политической атмосферы в Германии 1914 года.

Но никак не могу понять моего отца: всегда он чрезвычайно живо интересовался политической жизнью, внимательно читал газеты, считал себя сторонником партии «кадетов» — конституционных демократов, выписывал почти всю новую литературу — как он не видел и не понял того, что происходило вокруг, на его глазах. Правда, наш маршрут проходил по довольно глухим местам, газету не всегда можно было достать. Да и папа, увлеченный нашим действительно очень интересным путешествием, как-то отошел от своих политических размышлений и вместе с нами любовался красотами природы, интересовался бытом и нравами страны.

Но все же недели через две, уже в середине июля до нас стали доходить сначала какие-то неясные слухи о событиях в Австрии, об убийстве эрцгерцога Фердинанда7 и т.п. Казалось сначала, что все это нас непосредственно не касается, что еще предстоят длительные дипломатические переговоры, которые все уладят8.

А между тем на наших глазах начиналась мобилизация под видом учебных маневров9. На сборных пунктах толпились призванные в армию, плакали женщины. А мы продолжали беспечно гулять по Германии, воображая, что вся эта военная шумиха — только демонстрация для похвальбы своей военной мощью. Так хотелось думать, и так думали.

Мама рассказывала потом, что в Вильдунгене, где было много лечившихся русских, где всегда продавались свежие газеты и быстро распространялись политические новости, в Вильдунгене тревога началась уже с середины июля. Многие больные разъехались по домам, русские спешили закончить курс лечения и отправиться на родину. Мама очень волновалась и писала отцу, что надо прекратить всякие экскурсии и скорее собираться домой. Но мы все время передвигались, и ее письма нас не догоняли. Особенно она встревожилась, когда лечащий врач и хозяйка гостиницы стали ее настойчиво уговаривать скорее уезжать на родину и открыто сообщали о надвигающейся военной угрозе.

Наконец мы добрались до Вюрцбурга, а затем и до Нюрнберга. Только тут мы достоверно узнали об ультиматуме, посланном Австрией Сербии10, об отказе Сербии подчиниться требованиям Австрии и о том, что Австрия может объявить войну Сербии. В газетах появились сообщения о забастовках в рабочем движении в России.

Отец решил ускорить наше продвижение к Майнцу, где должна была состояться условленная встреча с мамой. Тем не менее, в течение двух дней мы осматривали достопримечательности Нюрнберга, где особенно поразил музей, демонстрировавший средневековые орудия пыток11. До сих пор помню ужасную «Юнгфрау»: это был большой полый футляр в виде женской фигуры, вся ее внутренняя поверхность была покрыта, как у ежа, тонкими стальными иглами, обращенными острием внутрь. Несчастного «еретика» помещали в этот футляр, который потом закрывался и постепенно сжимал в своих страшных объятиях несчастную жертву.

28 июля мы приехали во Франкфурт-на-Майне и послали маме телеграмму с просьбой немедленно телеграфировать и выехать к нам. Три дня, в ужасной тревоге мы ждали ответа, но так и не дождались: ни писем, ни телеграммы уже не выдавали без особого разрешения коменданта города.

Привожу отрывки из своего дневника, в котором изредка, несмотря на все волнения, мне удавалось кое-что записать: «28 июля 1914 года мы приехали во Франкфурт-на-Майне и отправились в гостиницу. Пришла горничная. Узнав, что мы русские, спросила, не боимся ли мы оставаться во Франкфурте: каждый вечер здесь происходят антирусские демонстрации, поднимается крик, ругань, проклятия. Мы вынуждены были остаться, т.к. ждали приезда мамы.

Мы пробыли во Франкфурте три кошмарных дня. Вокруг кипела ненависть к России, желание разгромить ее, бахвальство своей отвагой, ругань и страшное возбуждение. Все время слышалось: “Проклятые русские! Подлые русские!” Толпы новобранцев ревели патриотические песни, женщины вопили и рыдали».

Не дождавшись известий от мамы, отец решил ехать в Майнц, где первоначально было назначено место свидания. 30 июля мы уже были в Майнце.

Положение становилось все отчаянней. Отец пошел в банк за деньгами на обратный путь, но денег уже не выдавали по аккредитиву. А мамы все не было.

Вдруг раздался страшный шум, крики, вопли, все бросились к комендантскому дворцу, улицы опустели. Были вывешены свежие телеграммы с сообщением: «Россия мобилизовала свою главную армию, тоже против нас»12. Какая-то немка злобно кричала: «Значит, Россия начала?! Ведь так надо понимать?!» А мальчишки орали: «Война! Война!»

31-го июля, наконец, приехала мама, и в тот же день, в 12 часов ночи мы выехали из Майнца в Берлин с последним пассажирским поездом. Была уже объявлена всеобщая мобилизация13, и железная дорога обслуживала только воинские части. В поезде вагоны были переполнены страшно возбужденными, озлобленными людьми. Дети плакали, женщины кричали, мужчины ругались и все проклинали, проклинали Россию. На каждой станции мобилизованных приветствовали громогласными: «Ура-а! Ур-ра!» Тысячные толпы провожали их, бегая с плачем по перрону и прилегающим улицам. Девушки в слезах прощались со своими женихами. Всюду суета, волнение, беготня, крики… и снова проклятия России. Еще накануне в Майнце мы всю ночь простояли у окон, глядя на эти демонстрации, на кишащий, как муравьи, народ.

В вагоне мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, и молчали, боясь проронить слово по-русски. О том, чтобы заснуть, не могло быть и речи.

С огромным опозданием, только к полдню 1 августа приехали мы в Берлин. Здесь творилось нечто неописуемое. Казалось, все население огромного города высыпало на улицы, орало, галдело, пило пиво и распевало: «Германия! Германия выше всех!» и вопило: «Смерть русским собакам!»

Война была уже объявлена и на русской границе началась перестрелка. Проехать в Россию через Александрово или Калиш14 не было, конечно, уже никакой возможности. Надо было искать путь через Швецию. Папа пошел искать наш багаж среди огромнейших гор сундуков, громоздившихся на вокзале. После долгих поисков он вернулся ни с чем, невозможно было что-либо найти среди тысяч вещей, сваленных в беспорядочные кучи.

Пока папа искал наши вещи, мы сидели в зале ожидания. Никогда не забуду этой залы: полная табачного дыма и пивных испарений, полная пьяных и полупьяных рыдающих новобранцев в объятиях своих жен. Они громогласно выкрикивали возбуждающие тосты и ругань, ужасную ругань в адрес России. А кругом сутолока, грохот, падают и бьются пивные бутылки, кофейные чашки, стаканы. Кто-то ищет свои документы, у другого пропали деньги, еще кто-то не может найти свою часть или свой вагон, или провожающих родственников.

Мы поехали на Штеттинский вокзал15, чтобы еще проскочить в Данию или Швецию, опять-таки с последним пассажирским поездом. Пришлось проехать через весь Берлин. Народу на улицах — тьма. Везде вывешены телеграммы о начале войны, везде провожают солдат. Крики, вопли, страшная взвинченность. На Штеттинском вокзале снова долгое ожидание, пока папа ходил за билетами. Вернувшись, он сообщил: «Сегодня поезда нет. Завтра утром, может быть, отправится еще один в Засниц16, а оттуда, если проливы не заминированы, возможно, пойдет пароход в Швецию».

Мы пошли ночевать в гостиницу. Старались найти самую дешевую — ведь по аккредитиву денег не выдавали, а нам предстоял еще долгий путь. Вместо обеда удовольствовались порцией сосисок. Да и есть совсем не хотелось. Было очень тяжело на душе. После бессонной ночи и безумной суматохи в течение целого дня мы совершенно обессилели и бросились на постели в полном изнеможении. А под окнами шагали солдаты, шумела толпа. Мы сидели здесь чужие, враждебные этому смятению, измученные, испуганные.

Явилась полиция, проверила паспорта. Но отцу 49 лет, а брату — 13, один стар, другой мал, оба не годятся для военной службы. Нас оставили в покое. Мы спали тяжелым, глубоким сном, несмотря на грохот под окнами. Страшно было подумать, что мы не сможем вернуться на родину.

На следующий день утром отец получил билеты в Засниц — порт на острове Рюген, откуда пароходы курсировали через пролив до берегов Швеции. Посадка в вагоны происходила под контролем полиции, которая тщательно проверяла документы. Кроме русских, на родину возвращались датчане, шведы, норвежцы.

Как только отошел поезд, и позади остался ужасный Берлин, мы сразу вздохнули свободней и на душе стало веселей. Через несколько часов 2 августа мы были в Заснице, проехав по дамбе на острове Рюген. Железнодорожные пути шли через остров прямо в трюм огромного парохода, куда въезжал целиком весь состав с локомотивом, вагонами и пассажирами. Таким образом, можно было проехать из Германии в Швецию прямым сообщением, без всякой пересадки. Так было в мирное время.

Сейчас наш поезд остановился на пристани, и нам предложили освободить вагоны. Около причала стоял тот мощный пароход, который принимал в свое чрево целиком весь поезд. Огромная толпа отъезжающих волновалась у причала, ожидая посадки. Мы присоединились к ней и вскоре стали свидетелями ужасной картины, разыгравшейся у парохода.

Тысячи людей ринулись на мостки, чтобы попасть на корабль и уехать из Германии, охваченной войной. Давка и паника были страшные, раздавались крики, вопли, стоны. Люди кидались вперед, сталкивали друг друга в воду, забивали собой проходы, задыхались и лезли друг на друга, чтобы прорваться дальше и уехать. Было ясно, что эта битва у причала нам не по силам, страшно казалось даже подумать о том, чтобы броситься в эту толпу.

Мы вышли на пустынный скалистый берег. Однообразно и дико шумел прибой. Нас охватило глубокое уныние. Папа совсем пал духом, он сидел одиноко на высоком камне, схватившись за голову. Тут мама взяла все в свои руки, всех ободрила, всем распорядилась. Она, прежде всего, поспешила в единственную гостиницу и с трудом получила помещение для ночлега, организовала скудный ужин, а, главное, заставила нас устыдиться своего малодушия и взять себя в руки.

На следующий день появилась надежда на скорый отъезд. К трем часам стало известно, что с наступлением сумерек еще один пароход отправится на остров Рюген в Швеции. Стало веселей, и даже прибрежные скалы вдруг показали свою мрачную красоту, все вокруг стало нам улыбаться, несмотря на зловещие слухи о подводных минах.

Все пассажиры собрались и уже не отходили от причала. Часов в 6 вечера нас пропустили на пароход, на палубу. И на этот раз железнодорожный состав остался в Рюгене из-за перегрузки парохода, который курсировал нерегулярно. Пассажиры поместились все, и посадка прошла без паники.

В ясный солнечный вечер мы, наконец, покинули Германию. Море было совершенно спокойным, вокруг была чудесная тишина, особенно отрадная после Берлинского ада. Когда стемнело, пароход прибавил скорости, и на рассвете 3 августа мы уже причалили в шведском порту Мальме.

Над морем навис туман и к утру все стали зябнуть. Но едва мы сошли на берег, как широко открылись двери столовой на пристани и нас, уже получивших званье «беженцев», пригласили к накрытым столам. Здесь были расставлены стаканы с дымящимся кофе, бутерброды с повидлом и маргарином, булочки. Приветливые, аккуратные шведки радушно нас угощали17.

По-видимому, беженцев было немало, и шведская благотворительность пришла нам на помощь, все давалось совершенно бесплатно. Угощение было скромное, и отношение к нам несколько даже снисходительное, но эта встреча, после берлинских мучений, нас глубоко тронула и подбодрила.

Такие же бесплатные буфеты были организованы в Стокгольме и дальше на севере, по всему пути, который проезжали беженцы. К стыду нашему, многие из наших соотечественников вели себя возмутительно, точно пришли в трактир, где их плохо обслуживали за хорошие деньги: они требовали более качественных и разнообразных блюд, жаловались на скудость угощения, грубили шведкам и хамили вовсю. Наши родители пробовали кое-кого останавливать, но это мало помогало. А ведь очень многие из беженцев совсем не имели при себе денег и ехали, и питались всецело за счет шведского гостеприимства.

Отец пошел в кассу, чтобы оплатить проезд из Мальме в Стокгольм, и тут выяснилось, что деньги по аккредитивам выдают. Таким образом, мы снова были обеспечены средствами на проезд в Россию.

В Стокгольме на вокзале хозяйки предлагали беженцам комнаты за умеренную плату. Многие, как и мы, были очень измучены и останавливались в Стокгольме, чтобы передохнуть, пока не удастся выехать на родину. Нам сочувствовали, видели, как ужасно устали и перенервничали все, вырвавшиеся из Германии.

Мы заняли две отличных, хорошо обставленных комнаты, и разместились вполне комфортабельно. Отсыпались, кажется, целые сутки. Очень хотелось детально познакомиться с красивой, своеобразной столицей Швеции. Снова пробудилось желание побродить по незнакомой стране, так тесно связанной своим историческим прошлым с нашей родиной. Но сейчас туризм был явно неуместным, и родители решили, что пора внимать голосу благоразумия и не откладывать отъезда домой. Все же прошлись по набережной и полюбовались королевским замком с его мощными, величественными башнями, точно выраставшими прямо из вод пролива. На улицах встречалось много моряков и матросов, чувствовалось своеобразие портового города. В магазинах красовался богатый ассортимент самых разнообразных консервов, которыми моряки могли разнообразить свое меню во время долгого плавания. Предвидя предстоящее нам длинное путешествие на самый север Норвегии, затем, через пограничный городок Торнео в Финляндию18, а из Финляндии в Петербург, отец решил на всякий случай, памятуя берлинское недоедание, запастись превосходными шведскими консервами. Вместо пропавшего багажа мы отоварились консервными коробками и жестянками.

6-го или 7 августа вечером мы простились с нашей доброй шведской хозяйкой, которая о нас так усердно заботилась, отправились на вокзал и двинулись в дальнейший путь. В течение целой ночи наш поезд мчался все на север, через Швецию и Норвегию. Спальных вагонов не было, т.к. расстояния между станциями были небольшие. Пришлось провести всю ночь, сидя, что было очень утомительно, несмотря на прелестные пейзажи, открывавшиеся за окном. Интересно было также рассматривать местных пассажиров, их скромную, часто довольно изящную одежду из тканей мягких тонов. Держали себя все очень корректно, не было ни криков, ни брани, ни даже чересчур громких разговоров.

Ночи были еще короткие, и солнце уже всходило, когда мы прибыли в Торнео. Этот маленький городок находился уже у Полярного круга среди безграничной, безотрадной тундры. Далеко до самого горизонта тянулась на север болотистая равнина, покрытая кочками, изредка виднелись жалкие кустики. С юга городок примыкал к самой северной части Ботнического залива на Балтийском море.

Нам, как и другим беженцам, которых скопилось человек 50, предложили разместиться в местной школе в ожидании парохода, который отвезет нас на железнодорожную станцию в Финляндии. Расположиться предстояло просто на полу, между сдвинутыми школьными партами, завернувшись в собственную одежду. Но и это было очень хорошо, т.к. ночи были уже холодные. Мы заняли угол в одном из классов, сложили свои вещи и отправились на разведку, узнать, когда будет пароход и что нас ждет дальше.

При входе в нашу школу расположились дети, продававшие свежую землянику, которая здесь только что поспела. Мы вспомнили свой Киев, когда ее так много уже в начале июня. Нам посоветовали запастись ягодами, т.к. в поселке ничего нельзя было купить, кроме хлеба и вяленого оленьего мяса. Вот когда нас выручил запас стокгольмских консервов.

Пристань, куда мы направились, представляла собой обширный дощатый помост, выступавший одним краем прямо в море. По краям помоста стояли скамьи — вот и весь зал ожидания. Здесь приставали пароходы и закупали у рыбаков их улов. Рейсы были летом довольно регулярными, пароходы приходили через день, но сейчас многие рыбаки были призваны в армию, а, главное, здесь была уже осень с ее туманами и непогодой. Нам тотчас же пришлось познакомиться с выходками полярной погоды: мы пришли на пристань в довольно ясный день, когда пригревало бледное северное солнце. Не прошло и получаса, как вдруг, совершенно неожиданно спустился туман, до того густой, что в двух шагах ничего не было видно. В таком тумане корабли не могли двигаться, чтобы не столкнуться и не потопить рыбацких лодок; они стояли неподвижно и постоянно ревели, чтобы на них никто не наткнулся. Все это нам рассказали на пристани наши попутчики, приехавшие раньше нас и уже изучившие создавшееся положение. Веселого было мало, все зависело от капризов погоды: туман мог продержаться несколько дней, мог и подняться через полчаса. В туманной мгле носились стаи чаек с резкими, точно насмешливыми криками. И вдруг, также внезапно, как и опустился, туман сразу поднялся, через какой-то час видимость стала вполне достаточной. Разнесся слух о том, что, пожалуй, завтра пора и пароходу появиться, его уже давно не было.

На пристани делать было больше нечего, и мы пошли пройтись по поселку и его окрестностям. Поражала суровая бедность, однообразное убожество природы среди необъятных просторов тундры. За поселком тянулась дорога по кочкам, мхам и болотам, ей не было конца, и на пути ее не видно было ни кустика, ни деревца, ни человеческого жилья. Долго шли мы по этой печальной пустыне и вернулись, удрученные какой-то жалостью к этой обездоленной земле.

Все же нам повезло: на следующий день пришел пароход, и капитан взял на борт всех собравшихся пассажиров. Мы простились с тихим скромным Торнео, еще раз взглянули на тундру, такую мощную и пугающую своей необъятностью, такую убогую и просторную.

Снова над пристанью с пронзительным, насмешливым криком кружились стаи белоснежных чаек, снова мы пускались в путь. Капитан обещал часа через два-три высадить нас на берег, недалеко от железнодорожной станции. Мы уселись на палубе, любуясь тихим, бледным морем. Наш пароходик бодро бежал вперед. И вдруг, внезапно, с поразительной быстротой надвинулась шапка тумана, точно опустился театральный занавес. Мы почти перестали видеть друг друга, хотя и сидели рядом. Пароход остановился как вкопанный, надрывно завыла сирена. Сразу стало тревожно и жутко. Сколько мы будем стоять?.. Час? Два? Сутки? Никто не мог сказать. Простояли в тумане часа два, и вот снова полная перемена декораций: туман внезапно поднимается, нежный солнечный свет заливает все вокруг, пароход оживает, и мы снова подвигаемся к цели.

Вечером того же дня мы уже были в поезде и ехали в Петербург. Финляндские вагоны, как и шведские, не были приспособлены для длинных переездов и не имели спальных мест, пришлось просидеть целых две ночи: война нарушила порядок движения, многие составы обслуживали фронт, вагонов не хватало.

Но вот, наконец, и Петербург. Только тут мы, наконец, почувствовали себя дома! До чего же приятно было слушать русскую речь, видеть русские вывески, покупать русские газеты! Много удовольствия доставили черный хлеб, пышные плюшки, блины и другие русские кушанья, которых мы не видели за границей. Но, главное, главное, мы были дома, на родине, далеко от бешеного Берлина и немецких проклятий.

Нам предстояло еще добраться в Киев, что было теперь далеко не просто: все пути были заняты воинскими составами, и пассажирские поезда пропускались только по мере возможности, без всякого расписания. Городская станция была закрыта, билеты можно было купить только на вокзале, где скопилось множество людей, которые, как и мы, не смогли своевременно добраться домой. Решено было денька два передохнуть в Петербурге.

Были первые дни Первой мировой войны. Россия была охвачена патриотическим энтузиазмом и ненавистью к Германии. Все были твердо уверены, что немцы спровоцировали войну и нагло напали на миролюбивую Россию19. С горячим энтузиазмом провожали воинские эшелоны, уходившие на фронт. Солдатам дарили всякие лакомства, кисеты с табаком и, обязательно, всевозможные иконки и ладанки, предохраняющие от пули и штыка. Светские дамы и барышни бегали на вокзал и забрасывали цветами офицерские вагоны. Всех военных объявляли героями, жертвующими жизнью для спасения родины.

Царское правительство и его верные холуи из черносотенцев всеми силами поддерживали этот восторженный подъем20, которым прикрывались все преступления правящей верхушки. Тогда мало еще кто знал о наглом казнокрадстве в интендантстве, приведшем к тому, что наша армия не имела ни оружия, ни боеприпасов, ни снаряжения, ни техники, необходимых для ведения войны в XX веке. Мы еще не знали, что русские солдаты шли на смерть почти безоружными, и для них война была настоящей бойней. Еще не дошли в тыл вести о страшных боях и поражениях в районе минских болот21. Вся русская интеллигенция, без критики и размышлений всецело поддалась этому «патриотическому гипнозу». Все только и говорили о помощи родине, о пожертвованиях на нужды армии, о долге женщин работать на фронте в качестве сестер милосердия. Конечно, и я, закончившая гимназию, освободившаяся от обязательной учебы, горячо и упорно мечтала о служении отечеству и работе на фронте. Не скрою, что к этим мечтам у всех девчонок моего возраста примешивалась еще и смутная надежда на встречу с героем, которого спасает от верной смерти самоотверженный уход и заботы сестры милосердия, а потом начинается роман и счастье, счастье, счастье…

Однако до счастья было еще далеко, сначала надо было добраться в Киев. С большим трудом носильщик достал нам билеты без всяких плацкарт. Мы могли воспользоваться любым поездом, идущим на юг в киевском направлении. Так и пришлось поступать, постоянно пересаживаясь, пользуясь попутными поездами, чтобы проехать иногда очень короткий отрезок пути и добраться до узловой станции. На этих узловых пунктах всегда были пробки, скапливались воинские и пассажирские составы, приходилось ждать отправления целые сутки, а то и больше. В Брянске мы уж совсем дошли до изнеможения и вынуждены были остановиться на сутки в домике какого-то железнодорожного служащего, чтобы помыться и поспать. В вагонах было очень жарко, пыльно и грязно, ехали в тесноте и вони. Из Петербурга в Киев мы добирались дней пять или шесть.

В Киеве господствовало, по крайней мере, внешне, такое же патриотическое настроение, как и в Петербурге. Считали, что Киеву грозит большая опасность, чем любому другому городу, т.к. немцы могли начать продвижение через южные районы, богатые продовольствием. Не доверяли украинцам, вспоминая Мазепу. Поэтому верноподданнические чувства выражали с особым усердием. Очень старалось духовенство: постоянные крестные ходы, молебны о даровании победы христолюбивому воинству, всенародные панихиды по убиенным воинам собирали огромные толпы народа. В трогательных проповедях восхвалялось сердце монарха, всегда пребывающее в руке Господней. Дамы-патронессы открывали курсы для сестер милосердия, куда поступила бы и я, если бы не получила сообщения из Москвы, что я принята на Высшие женские курсы22, куда я подавала заявление еще весной.

Первого сентября мои сестры и брат — еще дети-гимназисты — отправились к себе в классы, а я укатила в Москву, подальше от родительской опеки.

Вскоре был призван в действующую армию и мой отец, который в течение всей войны работал главврачом санитарного поезда, в очень тяжелых условиях, постоянно под обстрелом, на передовых позициях. В 1918 г. он вернулся домой очень слабым, нервнобольным, и вскоре скончался.

В середине сентября 1914 г. я уже была курсисткой Московских высших женских курсов. После строжайшего домашнего режима, после надоевшей учебы я вдруг оказалась «на свободе», совершенно предоставленная самой себе. Контраст был слишком резкий, и я совершенно ошалела от этой «свободы», которой я никак не умела воспользоваться. В Москве у меня не было ни подруг, ни друзей; тетка, у которой я жила, была стара и богомольна, никуда, кроме церкви, не ходила. Удрученная своим одиночеством, я решила, прежде всего, поднять свой культурный уровень и сделаться настоящей москвичкой. Поэтому я стала гонять по московским театрам, концертам, музеям, выставкам и всяким сенсационным выступлениям писателей, художников, «патриотов». Снова проснулось желание служить своей родине, и я попыталась поступить на курсы сестер милосердия. Однако это оказалось не так просто.

Во время Первой мировой войны большинство молодежи из состоятельных классов очень быстро прошли через период восторженного патриотизма и самопожертвования. Началось время приспособленчества, изобретения всевозможных уловок, чтобы как-то избежать ужасов и опасностей войны. Появилось множество молодых людей, которые по различным причинам никак не могли отправиться на фронт и рисковать своей жизнью. Зато в тылу они готовы служить отечеству день и ночь, не щадя своих сил и здоровья. У всех у них были папы, мамы, тетки и дяди, которые всецело их поддерживали и способствовали устройству их на какую-нибудь работу, имевшую, по возможности, хотя бы видимость военной. Появились так называемые земгусары23 — деятели «Земского союза» и «Союза городов»24 — общественных организаций, которые ставили перед собой задачу помощи фронту путем мобилизации всех возможных средств и ресурсов страны. К этим «союзам» пристраивались маменькины сыночки и тетенькины племяннички, спасаясь от войны. Эти же «союзы» организовывали курсы сестер милосердия и отправляли на фронт медработниц. Наплыв желающих был чрезвычайно велик, т.к. быть «сестрой» было и почетно, и модно, и давало преимущество для участия во всяких благотворительных предприятиях вроде лотерей и любительских спектаклей, конечно, со сбором дохода за билеты в пользу раненых. Эти балы и спектакли стоили больше, чем собранные пожертвования, но зато заставляли восхвалять устроителей и заполняли досуг светских дам и девиц. Таким образом, вся «золотая» молодежь, все люди с достатком сумели приспособиться так или иначе к военному времени то ли в роли земгусаров и сестер милосердия, то ли в лице дам-патронесс и уполномоченных «Зем» и «Гор»-союзов.

Сыновья рядовой интеллигенции попадали на фронт преимущественно в качестве специалистов — врачей, инженеров, корреспондентов. Дочери, если не продолжали учиться, занимались общественной деятельностью и, конечно, прежде всего, стремились к работе сестер милосердия. Таков был дух времени!

Поскольку курсы сестер не имели возможности принять и подготовить всех желающих, то появилась как бы новая категория медработниц, не имевших никакой квалификации, никакой медицинской подготовки, но воодушевленных пылким желанием служить родине. Эти «доброволки» не были штатными служащими, никакой зарплаты не получали и выполняли только ту работу, которая была для них по силам и возможностям. Это были преимущественно девушки-студентки, совмещавшие учебу с работой в лазарете и достаточно обеспеченные, чтобы существовать без заработка. В госпитали их принимали неохотно, т.к. многие из них не подчинялись трудовой дисциплине и распорядку работ, поскольку были бесплатными добровольцами без всяких непременных обязанностей. Они приходили и уходили, когда хотели, делали только то, что им нравилось, и часто вносили только беспорядок в жизнь госпиталя. К тому же под видом доброволок в лазареты часто проникали всякие искательницы приключений и особы сомнительного поведения, старавшиеся завязать новые знакомства и найти себе попутчиц и соратниц. Поэтому доброволок принимали с разбором и, желательно, по рекомендациям.

У меня не было ни знакомых, ни покровителей, когда я пришла в лазарет «для нижних чинов» на Девичьем поле, рядом с моими курсами. Дежурный санитар вызвал старшую сестру, которая учинила мне довольно детальный допрос. Выяснив, кто мои родители, чем я занимаюсь, на какие средства и у кого я живу, она спросила, смогу ли я регулярно работать в госпитале в определенные часы и выполнять требования дежурного персонала, несмотря на то, что мой труд не будет оплачен? Затем она мне объяснила, что мои обязанности будут состоять в том, чтобы выполнять личные поручения солдат: я должна буду писать и отправлять их письма, получать их посылки, покупать для них всякие мелочи и т.п.

Когда ко мне присмотрятся, мне станут давать более ответственные задания, я буду прикреплена к одной палате, где я буду мерить больным температуру, раздавать лекарства, водить их на перевязки и, постепенно, сама учиться перевязывать. Я выразила свое полное согласие с такой программой работ, после чего старшая сестра предложила мне прийти через дня два, чтобы она могла меня представить княгине Урусовой — попечительнице и шефу госпиталя. Княгиня встретила меня приветливо, тоже задала мне несколько вопросов о моих родителях, о моих возможностях уделять время для постоянной работы в госпитале и отпустила меня, предложив старшей сестре допустить меня к работе, под надзором палатной сестры.

«Наша княгиня», как величали ее санитарки, была фигурой видной и в высшей степени аристократической как по внешности, так и по манере себя держать. Она была очень красива, изящна и стройна, несмотря на свои пятьдесят с лишним лет. В госпитале она появлялась раза два или три в неделю, всегда одетая с изысканной простотой, только две крупные матовые жемчужины красовались в ее ушах. Она обходила палаты, беседовала с больными, выслушивала их жалобы и просьбы, затем долго совещалась с врачами и сестрами. Говорили, что она много помогала госпиталю, умела заставить богачей расщедриться, умела добыть нужный инвентарь и медикаменты.

Едва получив разрешение, я тотчас же приступила к работе и вскоре получила свою палату и своих раненых, с которыми у меня завязалась самая тесная дружба. Вот уже 60 лет, как я храню фотографию, на которой изображены двое из моих пациентов и я в модной шляпке, по их желанию: по-видимому, они хотели послать это фото домой, чтобы родственники видели, с какой дамой они ведут знакомство. Ежедневно я писала и отсылала множество писем, знала, по рассказам, всех родственников моих больных, все их нужды и желания. Иногда, мельком, слышала довольно острые словечки, пущенные в адрес Распутина, в адрес «Союза русского народа»25 и офицерского самоуправства над солдатами. Однако при мне эти темы не обсуждались, вероятно, несмотря на дружбу, я все же была «барышней», а не своим братом-солдатом. И здесь, в лазарете я нашла себе подруг и друзей среди молодых доброволок — студенток, добросовестных и сердечных.

Не обошлось, впрочем, и без приключения. В это время мне уже настолько доверяли, что оставляли дежурить ночью одну на целый этаж, если не было тяжелых больных. Во время этих ночных дежурств ко мне стала забегать сестра Муся, прехорошенькая блондиночка, трогательно говорившая о своей тоске и тревоге за мужа-фронтовика. Она все жаловалась на свое одиночество и приглашала меня к себе. Я тоже чувствовала себя одинокой и охотно приняла ее приглашение. Каково же было мое изумление, когда неутешная жена встретила меня в пронзительно-алом, прозрачном шелковом капоте с разрезом от плечей до пят. На стенах красовались голые красотки, вырезанные из иллюстративных журналов. Тотчас же затрещал телефон, и Муся весело сообщила мне, что за нами сейчас заедут ее друзья, и мы целой компанией отправимся к Яру26. На мои возражения она ответила, что ее друзья особенно ценят девушек, еще не знакомых с жизнью, и всегда готовы поделиться с ними своим опытом. Затем она заперла двери на ключ и объявила, что обещала своим друзьям знакомство со мной и меня не отпустит. Я, наконец, поняла, в чем дело и позвонила в госпиталь своей подруге с просьбой немедленно заехать за мной вместе с кем-нибудь из дежурных мужчин. Муся не успела вырвать у меня трубку и, поняв, что меня услышали, открыла двери и с руганью меня выпроводила. После этого происшествия Муся исчезла и в госпитале больше не показывалась. Так я к Яру и не попала!

Но в госпитальной работе я преуспевала и уже неплохо делала довольно сложные перевязки. Я считала себя уже вполне подготовленной медсестрой. Только в 1915 г. я, наконец, поступила на двухмесячные курсы сестер милосердия, на которых я не почерпнула почти никаких новых знаний. Преподаватели не готовились к лекциям, преподавали кое-что и кое-как, зная, что их слушательницы вряд ли что-нибудь смогут хорошо усвоить за такой короткий срок, но справку об окончании курсов получат и на работу устроятся. Например, неизвестно почему нам прочли особенно много лекций по психиатрии, водили в дом умалишенных, а как останавливать кровотечение, делать инъекции, дезинфицировать инструменты, обрабатывать раны и целый ряд других, самых необходимых знаний мы вовсе не получили.

Уже через год после начала войны русский ура-патриотизм стал быстро сдавать свои позиции, а вскоре и вовсе увял. Наши войска терпели поражение за поражением. Раненые, приезжавшие с фронта, с ужасом рассказывали, как русских солдат гнали под немецкий огонь, не давая на вооружение даже обыкновенных винтовок. У нас не было ни артиллерии современного типа, ни боеприпасов. Главнокомандующим был бездарный тупоголовый великий князь Николай Николаевич — родной дядя царя. Сам Николай II казался совершенно бесцветной фигурой, неспособной навести порядок даже в собственной семье, где верховодил Распутин. Говорили, что императрица-немка передавала в Германию все военные тайны нашего командования27. Передавали, что в знаменитом ресторане Яре вся публика демонстративно покинула зал, как только там появился Распутин28.

Дела на фронте шли все хуже. Киев был под угрозой, все высшие учебные заведения эвакуировались в Саратов29. Моя мать, сестры и брат приехали в Москву, к тетке, у которой я жила. Они рассказывали, что в сентябре паника в Киеве поднялась такая30, что им едва удалось купить билеты. На вокзале было настоящее столпотворение, места в вагонах брали приступом. Маму еще как-то впихнули в тамбур, а сестер и брата подсаживали и втягивали через окна. Около двух месяцев прожили киевляне в Москве и только в конце октября вернулись в Киев, когда наступление Брусилова31 отбросило немцев на Запад.

В Киеве было довольно много пленных австрийцев, среди них несколько врачей, которые работали в лазаретах наравне с русскими, но жалованье получали в комендатуре по особому расчету. Они пользовались полной свободой, ходили, куда хотели, заводили знакомства, ухаживали за киевскими барышнями, а многие потом женились на украинках и русских, становились русскими подданными и навсегда оставались в России. Такие браки были очень частыми, особенно после революции, т.к. в австрийских войсках было много чехов, русинов32, словаков и других славян.

Февральская революция осталась в памяти как время очень сумбурное, мало понятное и до предела заполненное собраниями, митингами, дискуссиями, речами, диспутами и говорильней, говорильней, говорильней… Первый день после свержения самодержавия запомнился благодаря целому ряду забавных мелочей, которые как бы демонстрировали отношение некоторых групп населения к происходившим событиям. Я тогда жила у своей подруги по работе в госпитале, у Маруси Скворцовой вместе с ее матерью и восьмидесятилетней бабушкой. В доме Скворцовых царили еще очень патриархальные нравы. Поэтому старый дворник татарин Сулейман, узнавши о том, что уже нет царя, тотчас же запер ворота усадьбы на все замки и приказал обеим своим супругам сидеть дома и никого без разрешения барыни во двор не пускать. У жильцов верхнего этажа под сурдинку начали одним пальцем подбирать на рояле «Боже, царя храни». Бабушка приказала поднять чудотворную икону Иверской Божьей матери33 и привезти ее к нам на дом, то ли молебен, то ли панихида, по усмотрению духовенства. На улице галдела оживленная толпа, какой-то пьяный громко оплакивал царя, а рядом группа молодцов в поддевках ревела: «Бей жидов, спасай Россию!» Мы с Марусей, несмотря на просьбы бабушки и мамы, помчались на Красную площадь, где кишела толпа народа. Ораторы поднимались на тумбы и произносили пламенные речи, которых почти нельзя было расслышать из-за множества других голосов, которые тоже очень громогласно оповещали о своих взглядах на происходящие события. Все говорили, в чем-то убеждали окружающих, с кем-то спорили, кричали, уговаривали, некоторые христосовались и поздравляли друг друга с обретенной свободой, другие негодовали и призывали спасать Россию. Провели арестованных жандармов, потом окружили спасающих Россию, которые продолжали горланить и призывать к погромам.

Мы с Марусей совершенно не разбирались в вопросах общественно-политической жизни, а потому начали посещать собрания, лекции и диспуты, чтобы набраться ума-разума и хоть что-то понять. Но это оказывалось совершенно недостижимым: каждый оратор проповедовал свои собственные идеи или излагал программу своей партии, а идей и партий было очень много, и мы совершенно запутались. Поговорить, расспросить было некого; все, кто знал и понимал, в чем заключается разница в программах различных партий, все они были в армии. Иногда ораторы упоминали и о партии большевиков, но почти всегда как о партии сторонников крайних, вредных и неосуществимых мер. Ни на Высших женских курсах, где я еще занималась, ни в Земсоюзе, ни в госпитале Красного Креста об этой партии почти ничего не знали и не понимали тех задач, которые она перед собой ставила.

Как члены коллектива, мы волей-неволей примкнули к настроениям, царившим в нашем коллективе. Идейно-политический уровень наших сотрудников был чрезвычайно далек от истинного понимания событий. Все дружно осуждали лихоимство и произвол, царившие при монархии, и считали, что теперь, при Конституции, все станет на свои места, руководить жизнью страны будут умные и честные люди, которым мы все должны помочь по мере своих сил и возможностей. Эти умные и честные считают, что, прежде всего, надо победить и разгромить германскую армию и выполнить таким образом свой долг перед Родиной и перед нашими союзниками. Отсюда был прямой вывод: все, кто может, должен отправиться на фронт и воевать «до победного конца». Этот «победный конец» стал тогда лозунгом дня, объединившим всех приверженцев Временного правительства.

Наслушавшись патриотических речей, я отправилась в Земский союз, где тогда набирали очередную партию медсестер для отправки на Северный фронт34, в район предполагавшегося наступления. Я получила назначение во Псков и в июне 1917 г. отправилась в Действующую армию в сестринской косынке с красным крестом на груди, с чувством выполненного долга и служения Родине.

Псков меня поразил и совершенно очаровал: это был тогда город сказок и былин, теремов и крылечек, белых церквей и высоких звонниц. Приземистые крепкие избы, потемневшие от времени, окруженные садами, степенно выглядывали на улицу. Их стены, сложенные из огромных круглых бревен, напоминали крепостные сооружения. На каждом перекрестке избы расступались и очищали широкую зеленую площадь для стройной белоснежной церкви, точно парящей над этими тяжелыми добротными домами. Во всем городе не было и двух десятков домов в два или три этажа. Над всей этой будничной одноликой толпой построек белые храмы красовались, точно высокие сказочные цветы среди темной зелени. После пестроты московских зданий красно-белого, Нарышкинского стиля35, эти изящные, простые строения с гладкими стенами и скромным декором чем-то неуловимо напоминали античную архаику.

Быт псковитян тоже отдавал традициями глубокой старины. Очень звучен и своеобразен был местный говор, очень стойкими и живучими были местные нравы и обычаи. Каждую субботу в каждой усадьбе топились бани, были и городские, общественные бани. Все жители вооружались пышными березовыми вениками и отправлялись париться. По воскресеньям все ходили к обедне и пекли пироги, по средам и пятницам постились. Даже наша госпитальная хозяйка предлагала нам в эти дни постные блюда, но ее предложение было категорически отвергнуто.

Госпиталь, куда я получила назначение, находился за городом, в обширных дощатых бараках, построенных специально ввиду предстоящего наступления на Северном фронте летом 1917 года36. Эти бараки были рассчитаны на единовременный прием 4000 легкораненых солдат. Здесь их должны были подлечить и тотчас же отправить в свою часть на фронт. Квалифицированного персонала здесь не требовалось, сюда направляли случайных, едва обученных сестриц, полуграмотных девушек, работавших раньше на фабриках и заводах. Эти наивные темные девушки были уверены, что надевши косынку сестры милосердия, они тотчас же станут барышнями и выйдут замуж за офицеров. Преимущественно это были совсем юные девчонки, доверчивость которых использовалась цинично и безжалостно.

Как сестра, окончившая только двухмесячные курсы, я тоже была направлена в бараки, в общежитие сестер, которое временно помещалось в большом и довольно ветхом деревянном доме на окраине города. На мой стук никто не ответил, я открыла дверь и… обомлела. В большой комнате на койках, стульях и столах сидели или валялись молодые девицы. Все они были заспанные, немытые, нечесаные, лохматые, едва прикрытые какими-то лоскутьями. Все они одновременно громко болтали, перекрикивая друг друга. Комната видимо никогда не убиралась и не подметалась, на полу и на столе валялись объедки, корки хлеба, куски колбасы, пустые консервные банки и грязные тарелки. Девушки что-то жевали, орудуя пальцами вместо ложек и вилок. Ужасающая грязь, смрад и непристойный вид этих «сестер», т.к. я и была именно в общежитии сестер, привели меня в полное смятение: ведь мне предстояло тут жить и работать вместе с этими грязнухами.

Увидев меня и узнав, что я — новая сестра, они выразили свое недоумение, говоря, что напрасно присылают сестер, когда им давно делать нечего, боев нет, раненых нет, работы нет, остается только гулять да женихов искать. «Наверно, и ты за этим самым сюда заявилась, барышня? Только ты не очень надейся, здесь свадьбы только под ракитовыми кустиками играют!». Тут посыпались уж совсем непристойные шуточки и намеки. Я стояла совершенно ошеломленная и растерявшаяся. Вот так фронт! Вот так патриотизм! Захотелось бежать, куда глаза глядят. Но девчонки, позубоскалив, успокоились и начали с большим рвением очищать для меня койку в одном из углов комнаты. Потом между нами завязалась вполне дружеская беседа, выяснилось, что я курсистка, значит, очень ученая, со мной можно посоветоваться, и я не стану отбивать у них кавалеров, потому что мне тоже нужны не такие парни, как у них. Словом, лед был сломан, и я осталась в этом притоне, среди этих глупеньких, добродушных и уже развращенных девчонок.

Почти каждый вечер за ними на казенных лошадях с солдатами на козлах приезжали их кавалеры и увозили их прокатиться. Обычно они возвращались быстро, т.к. парни были на военной службе и должны были соблюдать дисциплину. Это были юнцы-прапорщики или какие-то завхозы, которые привозили девочкам конфекты и неизменно обещали на них жениться. Этим обещаниям никто не верил, но все же считалось, что они гуляют со своими женихами. Перед приходом мужчин девушки совершенно преображались: начиналось всестороннее основательное омовение, сооружение причесок, разглаживание платьев и подборка одежды «к лицу». После всех этих процедур из нашего логова навстречу кавалерам выходили миловидные, скромные и опрятные сестрички, в белоснежных косынках и с красным крестом на груди. Бедняжки! Они уже мало верили в свое счастье и все-таки надеялись, все-таки «держали фасон» и совсем распоясывались только у себя за кулисами. К тому же при необходимости почти все они были отличными работницами, усердными и неутомимыми. Я наблюдала их в то время, когда после боев к нам привозили сотни раненых и приходилось работать в перевязочной больше суток без подмены. Ноги отекали, голова кружилась, глаза слипались, а рядом орудует Аришка — первая запевала всяких похабных частушек — и диву даешься на эти неутомимые руки, такие добрые, заботливые и нежные. Работали эти девушки безотказно и несли свою долю безропотно. Жаль, что мне не удалось узнать о судьбе хоть кого-нибудь из них в дальнейшие годы… Вскоре нас перевели в новое общежитие, где были маленькие комнатки на двух человек, очень похожие на купе в спальных вагонах. В этих тесных кабинах негде было разводить грязь, негде собирать подруг и принимать гостей, во всяком случае, я могла уже жить вне этого бедлама.

Работы в нашем госпитале прифронтового тыла в июле—августе 1917 года не было почти никакой. Война царской России должна была закончиться, несмотря на все потуги Временного правительства. Ожидаемое великое наступление на Северном фронте так и не состоялось. Были отдельные бои, дважды даже довольно значительные, и нам пришлось хорошо поработать в течение трех или четырех суток за три месяца. И это был весь героический труд на благо Отечества!

Я хотела уже покинуть этот бездельный госпиталь, но каждый раз возникали верные слухи о предстоящих больших боях, и главврач не отпускал сестер, хотя они и томились от безделья.

В августе—сентябре нервное напряжение, ожидание чего-то грозного, неминуемого, потрясающего ощущалось всеми, хотя часто и подсознательно. Солдаты, задержавшиеся в госпитале, открыто говорили о том, что пора кончать военную бойню, пора отпустить народ домой, дать ему землю и волю. Кадровые офицеры были какие-то растерянные, утерявшие свою обычную, нагловатую самоуверенность. Один из них сказал моему знакомому: «Вам-то бояться нечего, у Вас есть определенная профессия, Вы вернетесь на свою работу. А вот что будет с нами — офицерами, которые ничего не знают и не умеют, кроме военной муштры?». Мой приятель — профессиональный актер — не мог ответить ничего определенного, т.к. тоже не очень разбирался в происходящих событиях, как и большинство интеллигенции. Он только выразил всеобщую радостную надежду на то, что, видимо, война скоро закончится, он сбросит военную форму и вернется в свой дорогой Художественный театр. Здесь, призванный в армию, он организовал, по заданию начальства, любительский театр для развлечения фронтовиков.

Труппа была кое-как набрана из местных талантов, из штабных машинисток, из медсестер и, в основном, из актеров, призванных в армию. Конечно, и я — восторженная театралка — немедленно вступила в труппу. К сожалению, моих девушек не приняли: уж очень они были малограмотны и неспособны держать себя прилично без длительного перевоспитания. За июль—август наш режиссер, артист Художественного театра Михайлов поставил пять—шесть незамысловатых пьес, где я всегда играла юных девчонок, обманщиц или обманутых. Поскольку работы в госпитале почти не было, этот театр был отличным делом, где можно было приложить свой труд и опять-таки для нужд фронта и отечества! Хотя надо честно признаться, что наши артисты, и я в том числе, о судьбах отечества думали не очень много. Все мы были молоды, жизнерадостны, уверены в лучшем будущем, увлечены сценой, которой и в дальнейшем надеялись посвятить себя.

В начале сентября в Пскове наступила уже настоящая осень, в наших больничных бараках стало холодно, немногочисленных больных перевели в городские больницы или выписали, а нам — сестрам — предложили работу в других госпиталях. Я попросила откомандировать меня в Москву, где я могла совмещать работу в каком-нибудь госпитале с занятиями на своих курсах.

В Москву я приехала в первых числах октября 1917 г. Меня поразила тишина и безлюдье на всегда таких оживленных московских улицах. Чувствовалась какая-то скрытая тревога, какое-то затишье, как бывает перед грозой. Мои курсы были закрыты, объявление гласило, что начало занятий откладывается из-за невозможности получить топливо. Мой госпиталь тоже должен был закрыться, больных выписывали. Словоохотливые сиделки сообщили мне, что на рынке такая дороговизна, что ни до чего не докупишься, продуктов нет, скоро будет голод, словом, довоевались! Многие москвичи уезжают на район, где легче прокормиться. Княгиня уехала в Крым, а там сядет на пароход и поедет прямо в Париж. Теперь все богатые люди уезжают в Париж или еще дальше, а простой народ будет от голода дохнуть. Господам только того и нужно, кого на войне не убили, того голодом изведут.

Наслушавшись таких разговор, я решила заглянуть на рынок и убедилась, что информация моих санитарок близка к истине. Я привезла из Пскова свою зарплату и увидела, что с ней мне долго не продержаться, даже если родители будут мне присылать дотацию, как высылали раньше. Видимо, надо было либо ехать домой в Киев, либо снова поступать на работу. Надо было узнать, на что я могла рассчитывать, какую работу я могла бы получить в Москве. В Пскове я работала по командировке Земсоюза. Надо было узнать, что мне смогут предложить теперь в Земсоюзе и в Горсоюзе. Других работодателей я не знала и считала, что должна работать сестрой, поскольку другой квалификации у меня не было.

Я зашла по пути сначала в Горсоюз, спросить, принимают ли они на работу медсестер? Мне ответили, что как раз сейчас формируется отряд для отправки на Турецкий фронт37 в Эрзерум38; ехать, правда, далеко, но зато оплата высокая, литерный билет и командировочные можно получить хоть сейчас. Я колебалась. Ко мне подошла незнакомая медсестра и сказала, что она слышала, как мне предлагали ехать в Эрзерум. Ей предложили то же самое, и она согласилась; в Москве голодно и хорошей работы нет. Зима будет трудная, топлива достать невозможно, на рынке пусто, а у нас есть возможность уехать на юг, в теплые края, и в то же время продолжать свою работу там, где это всего нужнее, там, куда нас зовет родина и т.д. и т.п. Дело было, конечно, не в патриотических чувствах, которые к тому времени у всех уже значительно померкли, а в том, чтобы обеспечить себе заработок на хлеб насущный. Несколько дней, проведенных в Москве, ясно показали, как здесь будет трудно. А будет ли легче в Киеве? Вряд ли. Во всяком случае, где бы то ни было надо работать, а тут работу предлагают, искать нечего, надо соглашаться, и я подписала заявление с просьбой зачислить меня в Эрзерумский отряд.

Мы выехали из Москвы в середине октября 1917 г. с поездом на Тифлис через Баку. В Тифлисе была пересадка на Сарыкамыш — последний русский укрепленный пункт на границе с Турцией. Дальше начиналась уже турецкая территория, занятая нашими войсками во время войны. В Сарыкамыше кончалась железнодорожная линия, дальше, до Эрзерума русское командование проложило узкоколейку.

Моей попутчицей в вагоне оказалась сестра Зина Дункель-Веллинг, та самая, которая уговаривала меня в Горсоюзе. При ближайшем знакомстве она оказалась особой, разыгрывавшей вдову, потерявшую мужа на войне и убитую горем. Чтобы все знали, что мысли ее заняты лишь мечтой о смерти и свидании с покойным супругом, она носила кольцо, медальон и большую серебряную с чернью брошку, причем все эти ювелирные изделия были украшены серебряными же черепами. Подобные зловещие произведения искусства были тогда довольно широко распространены среди неутешных вдов. С одной из них я уже познакомилась в Москве и еле от нее сбежала. Поэтому Зиночкина скорбь меня мало трогала, и она поняла, что тесной дружбы и единства действий у меня с ней не будет, что рассчитывать на мое содействие ей не придется, и весьма ясно проявила свое разочарование и холодную неприязнь ко мне.

Третьим пассажиром в нашем купе был пожилой офицер по фамилии Липский. Он возвращался в Эрзерум в свою часть после ранения. Видимо, он был удручен разлукой с семьей, о которой часто вспоминал с большой нежностью. Он сразу разобрался в характере своих спутниц: к Зиночке относился весьма холодно, даже с некоторой настороженностью, а надо мной взял шефство и опекал меня в течение всего путешествия. А ехать нам пришлось вместе больше недели, т.к. поезда шли далеко не регулярно.

Как только мы отъехали от Москвы на значительное расстояние к югу, Липский выбежал на какой-то станции и вернулся с целой жареной курицей в руках. После московской диеты мы просто накинулись на такое угощение. В течение всего путешествия Липский неизменно снабжал меня самой отборной провизией и нередко ворчал: «И чего эти девчонки бегают? Сидели бы дома с папой и мамой. А то, видите ли, им нужна экзотика! Эрзерум! Турция! Гарем! Высечь вас некому!» Относились эти реплики, конечно, только ко мне, и я, в глубине души, сознавала, что моя авантюра с Эрзерумом в трудное военное время довольно рискованна, но дело было сделано, а впереди было столько нового, невиданного!

До Тифлиса мы добрались без особых приключений, уничтожив по дороге множество кур, гусей, пирогов и фруктов. В Тифлисе на вокзале была суматоха и неразбериха. Поезд в Сарыкамыш, куда мы должны были ехать, отходил поздно ночью и всегда ужасно переполненный, т.к. был единственным в этом направлении, а наших войск на турецком фронте было много, необходимо было их сменять, снабжать всем необходимым, хотя боев здесь давно не было. Обо всем этом узнал Липский. Без его весьма активной помощи вряд ли мы могли бы быстро выехать к месту назначения.

Когда подали Сарыкамышский поезд, на перроне началась настоящая свалка. Множество солдат, обязанных своевременно явиться в свою часть, брали вагоны приступом и окружали их таким плотным кольцом, что и подойти к ним не было никакой возможности. Все пробивались вперед силой, кричали истошными голосами, страшно ругались и нередко пускали в ход кулаки. Что было делать? Мы с Зиной совсем оторопели и пали духом. Но тут появился мой верный покровитель Липский с двумя бравыми солдатами из своей части. Эти молодцы взяли попросту сначала меня, потом Зиночку и впихнули нас в вагон через окно, а там нас приняли приветливо и сразу дали место — штурм миновал и все успокоились. Вскоре в вагоне оказался и Липский со своими телохранителями, которые тоже направлялись в Эрзерум.

Заснуть в вагоне, конечно, не пришлось, но уже на рассвете от окна нельзя было оторваться. Особенно поразил меня вид песчаной бесплодной равнины, кажется, где-то около Карса. Казалось, эта безбрежная пустыня уходила далеко за горизонт. Но самое поразительное было в цвете этих песков, которые, точно вода, мгновенно отражали постоянно меняющуюся окраску неба. Под вечер они стали нежно-розовыми, удивительно мягкого и в то же время интенсивного цвета, потом этот цвет все густел, становился алым, красным, кроваво-красным, фиолетовым, синим, темно-синим, зеленовато-синим и, наконец, угасал во мраке ночи. Нельзя было оторваться от этого волшебного зрелища.

В Сарыкамыш мы приехали днем, через полутора суток, и сразу перешли в Эрзерумский состав, который по расписанию должен был ждать прибытия Сарыкамышского поезда. Вагончики узкоколейки были маленькие и чистенькие, а, главное, пассажиров было мало, почти все сошли на промежуточных станциях, стало тихо и спокойно. Только спать очень хотелось после двух бессонных ночей. Я и продремала часть пути, а к вечеру меня совсем сморило, и я плохо помню, как мы приехали в Эрзерум. Помню только очень строгий голос Липского, который мне приказывал никуда без него из общежития не выходить, не забывать, что в Эрзеруме множество турок, армян, курдов и вообще всяких головорезов, а в особенности опасны кавказцы и наши воины. Дисциплина совершенно сошла на нет, все понимают, что и войне, и власти офицеров пришел конец, еще немного, и вся Россия расползется по швам. И только совсем слабоумные девчонки в такое время покидают родной дом, чтобы искать каких-то видов, закатов и тому подобной чепухи. Я очень покорно обещала его слушаться во всем.

На следующий день выяснилось, что большой нужды в сестрах нет, что мы можем спокойно отдохнуть после длительной поездки, т.к. на турецком фронте сейчас боев не предвидится.

Вскоре пришел Липский, который тоже получил отпуск на три дня, и мы отправились осматривать Эрзерум. Сначала мы набрели на очень узенькую, кривую уличку, которая вдруг исчезала у стены какого-нибудь глинобитного домишки. Мы останавливались, не зная, куда идти дальше. Тогда в дверях показывалась женская фигура, плотно закутанная в черную паранджу, и манила меня к себе, опасливо отворачиваясь от мужчины. Я подходила, паранджа откидывалась, открывая очень смуглое, длинноносое лицо с бегающими, чрезвычайно любопытными глазками и белозубым ртом. Женщинам ужасно хотелось поболтать со мной, они зазывали меня к себе, но мой строгий спутник тотчас же предостерегал меня, и мы шли дальше все по той же извилистой уличке, пересекавшей чьи-то дворы и усадьбы. Мы оказались в районе, где жили бедняки: домишки очень маленькие, глинобитные, убогие, ветхие лепились по склону горы; иногда, используя этот склон, под домом устраивался хлев для овец. Все двери были плотно заперты и открывались только на мой женский голос. Во дворах было пусто, только кое-где сушились яркие лохмотья, иногда слышались резкие, гортанные голоса и крикливая перебранка. Видимо, жители опасались русских завоевателей и отсиживались по домам.

Но вот мы миновали последний дом и оказались на склоне одной из высоких гор, окружавших город. Перед нами была обширная котловина, как бы огромная округлая чаша, со всех сторон окруженная хороводом высоких скалистых гор. С четырех сторон по странам света на этих вершинах стояли четыре сторожевых крепости с древними башнями и укреплениями, сейчас уже полуразрушенными. С севера на юг, пробивая горную цепь, всю котловину пересекал бурный поток Евфрата. При выходе реки из ущелья виднелись арки прекрасного моста, построенного здесь еще в эпоху Римского завоевания39.

Эрзерум занимал лишь южный склон котловины, одни улицы теснились вверх, другие, более широкие, спускались в долину. Непосредственно за пределами города начинались необъятные мусульманские кладбища с круглыми мавзолеями, покрытыми конусами крыш, и бесчисленными надгробиями, грубо высеченными из песчаника в виде плоских столбиков, иногда наверху округлых. Такая округлость означала, что покойник совершил паломничество в священную Мекку на поклонение Магомету и поэтому получил право носить круглый зеленый тюрбан. Эти кладбища, унылые, бесконечные, с торчащими, как жерди, совершенно однотипными плитами памятников, навевали какую-то безотрадную покорную тоску. По закону мусульман, покойников нельзя дважды хоронить на одном и том же месте, поэтому для каждого захоронения занимали все новую территорию, и кладбища разрастались до гигантских размеров.

Осмотревши всю местность с высоты холмов, мы получили ясное представление и о размерах Эрзерума, и о его планировке. Город был так мал, что максимум за час-два его можно было обойти вдоль и поперек. Улички окраин взбирались уже вверх по окрестным холмам, пустынным, лишенным всякой растительности, выжженной жгучим солнцем.

Мы спустились в центр города, и сразу попали в шумную толчею базара. Вся торговля проводилась на узких, извилистых уличках, у входа в лачуги купцов. Улицы были так узки, что по ним было трудно прогнать вьючных верблюдов или осликов, не задевая товаров, разложенных на земле, на какой-нибудь тряпке. Здесь торговали бедняки самыми незатейливыми товарами, настоящие купцы давно ушли на турецкую территорию. Перед уходом турки устроили жестокий армянский погром40, аналогичный еврейским погромам в России. Зарезано было множество армян, разграблены их товары, которыми теперь торговали оставшиеся в городе турки.

На пыльных тряпках были разложены туфли с загнутыми вверх носками, дешевые ювелирные изделия из низкопробного серебра — брошки, сережки, браслеты, пестрые шарфы и покрывала, небольшие ковры, всевозможные подушки, заменявшие мебель в местных домах, и т.п. Настоящее отвращение вызывали лавки кулинаров: среди пыли и толкотни, на жаровнях кипели в масле оладьи, блины, куски мяса и какие-то коричневые колбаски очень подозрительного вида. Купцы так и накидывались на прохожих, совали им под нос свои товары и горячо требовали купить, или хотя бы пощупать ткань, примерить туфли или отведать какого-нибудь блюда. Мы не знали, как избавиться от их назойливости, и вынуждены были обратиться в бегство.

Недалеко от базара находилась главная мечеть. Это было прекрасное здание, увенчанное большим куполом. Перед мечетью находился обширный двор, окруженный аркадой из белого камня. Под каждой аркой журчала прозрачная струя фонтана, бившего из стены массивной ограды. Мы сняли обувь и вошли в мечеть. Высокие стены были украшены изречениями из Корана, выполненными крупным рельефом на майоликовых плитах в виде овальных щитов. На полу, покрытом несколькими слоями ковров, сидели, скрестив под себя ноги, молившиеся старики. Раскачиваясь взад и вперед, они тихонько бормотали молитвы, потом подымали обе руки вверх и будто раскрывали объятья навстречу божественной милости. Было тихо, прохладно, веяло глубокой стариной.

На следующий день все женщины, жившие в нашем общежитии, отправились в баню: мужчины и женщины пользовались баней поочередно, через день. Богатые семьи имели собственные бани и отделывали их очень пышно, стараясь перещеголять соседей. Над каждой баней был купол, и это придавало разнообразие эрзерумским улицам с их плоскими крышами. Общественные бани представляли собой обширный круглый зал под широким куполом, прорезанным множеством окон. Вокруг зала размещались многочисленные одиночные кабины, где все мылись в теплых струях воды, вытекавшей прямо из стен кабины. В центре главного зала на столах торговки разместили всевозможные сладости — шербеты, халву, орехи, конфекты и другие местные изделия с очень своеобразными названиями. Турки считали баню главным общественным учреждением, чем-то вроде клуба, где происходили все деловые встречи, завязывались полезные знакомства. А для турецких женщин, запертых в своих домах и гаремах, баня была единственным убежищем, где можно было наговориться, узнать все новости, просватать невесту, осудить врагов, оправдать друзей и т.д. Бани имели большое значение в жизни Востока, и местные жительницы, бывая в бане с русскими женщинами, старались предложить нам свои услуги для выполнения всяческих поручений, покупок и даже для организации знакомств и свиданий. Их очень удивляло, что мы ходили в баню только для того, чтобы помыться и постирать, а затем быстро уходили. Они же проводили в бане все свободное от домашних забот время и только здесь чувствовали себя свободно и непринужденно.

Настал вечер, и Эрзерум предстал в новом сказочном облике. В прозрачном воздухе луна светила так ярко, что свободно можно было читать даже газетный шрифт. Все было залито ее голубым, каким-то призрачным сиянием. И вдруг на крышах домов вспыхнуло красное пламя костров, прорезая нежный лунный сумрак. Это жители города готовили свой ужин, пользуясь безветренной тишиной теплого вечера. Это зрелище, это сочетание луны и пламени казалось каким-то волшебным, сказочным видением. А вдали сияли вершины гор, уже кое-где припорошенных первым снежком. Подходил ноябрь.

На следующий день я получила задание принять и упаковать вместе с другой сестрой медикаменты, которые предназначались для отправки в Курдистан, в поселок Фам, где находился наш госпиталь, в ста двадцати километрах к югу от Эрзерума. Этот отряд Горсоюза обслуживал бригаду казаков-пластунов41, стоявшую на переднем крае, в непосредственной близости с территорией, принадлежавшей уже Турции. Я получила назначение в этот отряд и должна была выехать в Фам через два дня вместе с сестрой, которая везла медикаменты.

Под вечер зашел Липский, и я стала его упрашивать пройти со мной на берег Евфрата, который я должна была уже так скоро покинуть. Мой опекун поворчал, но согласился, повторив уже не в первый раз, чтобы я никогда не носила здесь сестринской косынки. Сестрички так зарекомендовали себя, что, увидев косынку, каждый вояка считал себя вправе предъявить свои претензии и начать атаку. Я надела скромную шапочку, и мы отправились.

Чтобы попасть на берег Евфрата, надо было выйти из города, миновать бесчисленные кладбища и пройти километра четыре по котловине, слегка заболоченной, вблизи от бурных вод реки. Мы пошли напрямик, считая, что так скорее достигнем цели, и оказались среди больших луж, которые пришлось обходить. Между тем близился вечер, здесь, на юге, он наступал мгновенно, совсем без сумерек. Едва мы успели подойти к реке и взглянуть на мутные воды стремительного потока, как спустилась ночь и настала тьма. Насколько удалось рассмотреть, Евфрат был здесь еще довольно узкой речкой, быстрой, непостоянной, размывавшей свои низкие берега. Никаких красот и пейзажей не было, и Липский был совершенно прав, когда назвал себя старым дураком, подчинявшимся полоумной девчонке. В мрачном молчании мы шлепали по лужам, с грустью сознавая, что ужин прогуляли и кухня теперь на замке. Тут мой добродушный спутник вспомнил, что чайная торгует до полуночи, и мы там непременно получим по двойной порции мацони (простокваши), с хлебом или лавашом (тонко раскатанные лепешки из пшеничной муки). Воодушевленные надеждой, мы прибавили шаг и вскоре оказались у цели.

Распахнув двери, мы оказались в большом круглом зале, переполненном сильно подгулявшей военной публикой, преимущественно кавказцами. Вместо чая, на столах стояли бутылки с вином. Многие пили на брудершафт, целовались, обнимались, глубоко распевали пьяными голосами «алаверды», тискали каких-то дам, потом начинали яростно ругаться и лезли в драку. Возбужденье все возрастало, крики и ругань, и песни, и визг женщин, и громогласные тосты — все сливалось в какой-то дикий рев. Весь зал был охвачен каким-то яростным волненьем, кое-кто плакал, повторяя: «Пропали офицеры, пропали князья! Пей! Пьяней — веселей!» Другие пускались в пляс, падали, сбивали кого-то с ног, подымали драку и снова пели, целовались и втягивали в свой бешеный круг все новых лиц. Становилось жутко и боязно. Пьянствовавшие здесь офицеры пили не на радостях, предчувствуя конец своего царства. Тем страшнее были их озверевшие лица, лица людей, которым уже нечего терять и ничего не страшно.

Липский, приведший меня в этот вертеп, был очень испуган, не зная, как меня выручить. Он не раз бывал здесь днем и всегда заставал вполне приличную обстановку. На наше счастье, началась грандиозная драка, захватившая всеобщее внимание, и мы быстро улизнули через кухню по совету хозяина чайной, который все ахал, удивляясь, как это сюда попала приличная барышня, да еще с папашей. Так закончилась моя последняя прогулка с Липским. На следующий день я уехала в Фам, не успев его повидать и с ним проститься. С тех пор я никогда его не видела и ничего о нем не знаю.

Дорога в Фам шла на юг по Эрзерумской котловине вдоль кладбищ и полей в пойме Евфрата. Потом по римскому мосту мы перебрались на правый берег реки и углубились в горы Курдистана. По крутой дороге, проложенной по краю глубокой пропасти, мы поднялись до перевала, а потом спустились уже прямо к курдской деревне, где стоял наш отряд. Немного в стороне расположился лагерь пластунов.

В Фамском отряде Союза городов работало всего человек двадцать, кроме санитаров и подсобных рабочих из курдов42. Госпиталь был оборудован на 50–60 коек при двух врачах, шести сестрах, одном фельдшере и одном провизоре. Две больших палаты для больных были устроены в просторных сухих полуземлянках с окнами в верхней части стен. Приходилось работать в полуземлянках, т.к. никакого дерева, пригодного для строительства, здесь не было. Курды жили в небольших глинобитных мазанках или в войлочных юртах. Весь персонал госпиталя размещался также в юртах, по два-три человека вместе. Юрты отапливались железными печками и за ночь совершенно промерзали. Размещать в них больных было невозможно, да и персонал не мог постоянно бегать из одной юрты в другую, не имея возможности задерживаться около тех, кто наиболее нуждался в помощи. Землянки выкапывались по склону гор, в них было сухо, достаточно тепло и светло, поскольку для их отопления достаточно было хвороста, который собирали в горах наши курды. При этом одна дежурная сестра могла наблюдать за всей палатой, где лежало около тридцати человек.

В тех особых условиях, в которых находился Фамский госпиталь, приходилось держать значительное число добавочного хозяйственного персонала: надо было организовать доставку топлива, завозить и хранить пищевые продукты, которых на месте нельзя было достать, закупать у местного населения свежее мясо и дичь, которые они нам иногда предлагали, постоянно ремонтировать землянки и жилые юрты, всегда оберегать территорию от возможного вторжения неспокойных соседей. Особенно трудно приходилось зимой, когда выпадал глубокий снег, дороги становились непроходимыми, а перейти через перевал не было никакой возможности. Тогда жители Фама оказывались надолго отрезанными от всего мира и должны были довольствоваться только обществом своих сослуживцев. Это и сплотило их в единую семью, где были свои любимцы и, наоборот, свои недруги, и свои романы, и свои обиды, и своя ревность, и своя любовь. А в целом, коллектив был достаточно дружным, культурным и работоспособным.

Меня фамцы приняли радушно и доброжелательно, определивши, что я не принадлежу к тому сорту «сестриц», которые ищут веселой жизни и совсем не подходят к их трудовому коллективу.

Все трапезы проходили совместно, за одним общим столом, под руководством сестры-хозяйки. Здесь сообщались все новости, обсуждались все происшествия, здесь знакомились с новыми сотрудниками и редкими гостями из других отрядов. Я тотчас же со всеми перезнакомилась и была приятно удивлена, видя среди сестер культурных и грамотных девушек, к тому же без всяких особых стремлений к женихам и романам. Невольно вспомнились обездоленные бедняжки — псковские сестрички.

Я чувствовала бы себя совсем, совсем хорошо в фамском коллективе, если бы не одно, совершенно неожиданное обстоятельство, о котором меня никто не предупредил. Оказалось, что в Фаме началась эпидемия сыпного тифа среди наших казаков-пластунов. Тифа я нисколько не боялась, но не имела ни малейшего представления об уходе и лечении сыпнотифозных больных, поскольку я работала только в хирургических госпиталях и ничего, кроме перевязок, делать неумела. Я была очень смущена и сообщила о своих затруднениях более опытной сестре, с которой меня поместили в одной юрте. Она меня успокаивала и сообщила, что в Фаме сыпнотифозные больные появились недавно, эпидемию надеялись быстро ликвидировать, поскольку мы были изолированы самим нашим местонахождением, а поэтому и не очень о ней оповещали. Если я не боюсь тифа, то не должна робеть и думать, что не справлюсь с работой, т.к. никаких специальных знаний от меня не потребуется. Потом, к сожалению, оказалось, что моих знаний и умений действительно было уж слишком мало. Я плохо улавливала разницу в характере пульса, не умела ставить банки и пиявки, недостаточно очищала рот и язык больных и т.д., если бы наш госпиталь не закончил бы так быстро своего существования из-за прекращения войны, я со временем, конечно, постигла бы всю эту премудрость.

А пока я чувствовала себя очень неуверенно и неловко. Особенно меня расстроила смерть на моем дежурстве казака Кияшко. С тех пор прошло уже больше 60 лет, а я до сих пор помню его молодое красивое лицо, помню, как его дыхание становилось все труднее, замедленнее, а потом на лоб и глаза стала медленно спускаться невидимая тень, расправляя и разглаживая все его черты, пока они не застыли в смертной неподвижности. Я не отходила от него ни на минуту, несколько раз вызывала дежурного врача, впрыскивая ему камфару, и все-таки у меня осталось какое-то чувство вины перед ним, точно я могла и не сумела отстоять его и уберечь. А тут еще прибавило к моим волнениям замечание одного из наших санитаров, выступавшего на собрании персонала. Он выступил с критикой работы персонала и упомянул о том, что есть среди сестер и такие, которые не умеют даже поставить банки. Камень был пущен явно в мой огород, но мои новые товарищи стали за меня горой, доказывая, что неумелого можно обучить, а вот ленивого уж ничем не исправишь. Оратор, по-видимому, принадлежал к последней категории, а поэтому быстро замолк.

Меня очень обрадовало и тронуло отношение ко мне моих сослуживцев, с которыми я не проработала еще и месяца. Моя сожительница объяснила мне, что всему коллективу стоило немалого труда и времени, чтобы избавиться от тех сотрудников, в особенности, сестер, которые вели себя непристойно и нарушали принятый в отряде характер труда и взаимоотношений. Поэтому, когда надо было принять на работу новую сестру, все очень боялись, как бы им не прислали какую-нибудь фифу. Я произвела хорошее впечатление и сразу, совершенно случайно, очень всех рассмешила. Зашел разговор о приближающемся Рождестве, о Новом годе. Кто-то сказал, что Новый год — праздник гражданский, но не церковный43. На это присутствующий священник возразил, что в день Нового года церковь отмечает день обрезания Христова44. Тут я и выступила, спрашивая, что же обрезают во время этого обряда? Наступило всеобщее неловкое молчание, и разговор перешел на другие темы. Моя соседка потом мне все объяснила и дразнила меня, вспоминая мой дебют в столовой. В этом коллективе я чувствовала себя на своем месте и очень старалась научиться всем премудростям медицины, чтобы повысить свою квалификацию.

Но тут я неожиданно заболела какой-то местной лихорадкой, которая потом не изредка возвращалась в течение четырех или пяти лет. Приступ начинался с очень резкого повышения температуры и озноба, потом, как и положено при малярии, температура падала, я потела и приходила в себя. Лежала я в своей юрте под присмотром моей сожительницы, которая кормила меня хиной и поила козьим молоком. Ночью в юрте было очень холодно, и вода замерзала. Утром появлялся юный Сулейман — истопник персонала, перерезал веревку, которой мы на ночь привязывали дверь, чтобы не вылезать из теплой постели на мороз и отпирать дверь. Сулейман входил с охапкой хвороста, становился на колени посреди юрты и, подняв обе руки в молитвенном жесте, приветствовал нас благоговейным восклицанием: «О, сестрим!» — одно из немногих слов, которые ему удавалось запомнить. Затем он затапливал нашу железную печурку, которая быстро накалялась докрасна. Иней и лед, покрывший войлочные стены, быстро таял, юрта наполнялась паром, становилось жарко и душно, как в настоящей бане. Сулейман, снова преклонив колени, низко кланялся и удалялся, тогда мы вылезали из постелей и начинали одеваться. Соседка уходила на работу, меня кто-нибудь навещал и приносил мне завтрак. Часам к десяти солнце начинало сильно припекать, в юрте становилось чересчур жарко. Тогда двери широко раскрывались, войлок, закрывавший вход откидывался, я выдвигала свою койку вперед и лежала уже почти вне юрты, под открытым небом. Днем, до захода солнца, все ходили в одних платьях, лишь иногда надевая свитер или какую-нибудь вязаную кофту. Но едва садилось солнце, как начинало морозить, и температура падала до десяти градусов ниже нуля.

Лежа на пороге своей юрты, я каждый день провожала солнце и следила за удивительной сменой красок на вечернем небе. Заря догорала быстро, но закат сопровождался таким поразительным чередованием тонов, таким пронзительным сверканием сказочного фейерверка всех цветов радуги, что просто не верилось своим глазам. Вероятно, эти неправдоподобно сияющие краски подсказывали восточным мастерам расцветку ковров и тканей, которые так нас восхищают. Потом желтые и красные цвета уступали место фиолетовым, синим, зеленым, и вот наступал конец, опускался черный занавес ночи. Сразу становилось очень холодно: несмотря на то, что мы находились в субтропических широтах, наш лагерь был расположен высоко над уровнем моря, в диких горах Курдистана.

Недели через две я поправилась и приступила к работе. Наш сапожник смастерил мне пару аккуратных и крепких сапожков, не пропускавших воды, что было очень существенно в условиях Фама, где днем стояла непролазная грязь с глубокими лужами, а ночью все покрывалось пленкой тонкого и скользкого льда. Я начала совсем свыкаться с жизнью и работой в отряде, когда внезапно всему пришел конец.

Только в конце декабря 1917 года до Фама дошло известие о Великой Октябрьской социалистической революции, о прекращении империалистической войны, о первых декретах Советской власти. Наши казаки-пластуны тотчас снялись со своих позиций, погрузили орудия, захватили своих больных и немедленно двинулись на север, на родную Кубань.

Наш отряд остался в Фаме без всякой защиты и без средств передвижения, если не считать двух-трех санитарных повозок, на которые надо было погрузить наиболее ценное имущество. Мы начали спешно сворачиваться. Мужчины организовали охрану отряда, т.к. боялись нападения курдов на наш продовольственный склад. Но с курдами у нас были вполне добрососедские отношения: мы их постоянно лечили, подкармливали, многие из них у нас работали. Поэтому никто на нас не напал, ничего никто не украл, но явилась целая голодная толпа просить муки, крупы, сахару. Их, по возможности, удовлетворили, тем более что у нас не было возможности вывезти наши запасы. Забавное недоразумение вышло только с зеленым мылом, которое курды почему-то считали необычайно целебным средством, и начали не только употреблять его снаружи, но и употреблять его внутрь. Тут пришлось оказать им некоторую медицинскую помощь, что нас еще больше сдружило. Через три дня мы должны были двинуться в путь, пока стояла ясная солнечная погода, и снегопад не отрезал нас от пути в Эрзерум. Очень страшно было попасть в метель и провалиться в сугробы. Поэтому с отъездом очень спешили, тем более что до следующего лагеря, где мы могли бы заночевать, было 25 километров по трудной горной дороге с крутыми подъемами и спусками. Все это расстояние предстояло пройти пешком, т.к. на повозки едва поместили больных и часть ценного имущества.

Мы вышли с рассветом и вытянулись длинной извилистой цепью по горной тропе, ползущей вверх к перевалу. Мы шли пешком вслед за нашими повозками, шли один за другим, по узкой тропе, пробитой пластунами. Тропа была ухабистой и такой вертлявой, что за резким поворотом совершенно пропадал из виду спутник, идущий впереди. Тогда каждый оставался на какие-то минуты в полном одиночестве, среди величественных гор, покрытых сверкающей белизной снежных сугробов. День был солнечный, небо безоблачное, ярко-синее. Над сугробами, в сияющей синеве, величественно и неторопливо парили огромные черные орлы. На всю жизнь осталась в памяти эта картина: заснеженные горы, синее, синее небо и гордые, спокойные, почти неподвижные силуэты орлов.

Я всегда ходила медленно и теперь часто оставалась в полном одиночестве за каким-нибудь поворотом тропы. Это было немного жутко и восхитительно среди этой сказочной и безмолвной красоты. С одной стороны, дорога шла по краю глубокой пропасти, теперь наполовину засыпанной снегом, с другой стороны ее окаймляла отвесная стена каменной гряды, совершенно неприступная. В сугробах пропасти кое-где валялись брошенные пластунами поломанные лафеты орудий, повозки, рваная сбруя. Нигде ни души, ни одного встречного за весь день. Первозданная тишина и покой.

Шли мы весь день, без остановок, т.к. надо было засветло добраться до следующего лагеря. Ночевать в горах считалось рискованным, говорили о диком зверье, о каких-то разбойниках, о необходимости в случае ночевки выставить часовых и разжечь большие костры. В течение всего дня мы шли спокойно под синим небом среди белых гор и черных орлов. К вечеру мы добрались до следующего лагеря, который тоже сворачивался, а поэтому не смог обеспечить нас ни теплым ночлегом, ни горячим ужином. Мы перекусили тем, что взяли с собой и свалились на оставшиеся тюфяки. Усталость взяла свое, мы спали крепко, до самого утра.

На следующий день нам предстояло еще 25 километров до ближайшего пункта, где мы могли заночевать. Но выяснилось, что там наша база уже была ликвидирована и за нами прислали несколько санитарных бричек, чтобы отвезти нас в караван-сарай, находившийся в 50-ти километрах от нас и на таком же расстоянии от Эрзерума. Брички-тачанки, запряженные тощими конями, долго трясли нас по ухабистой дороге, и я с грустью вспоминала наш вчерашний путь по горам и снегам, под ярким солнцем и голубым небом.

Караван-сарай, куда мы приехали к вечеру, был типичной, весьма примитивной постройкой, вполне соответствующей своему названию. Это был очень большой одноэтажный сарай, служивший для местного населения постоялым двором, где находили ночлег путники, где оставались караваны по пути в Эрзерум. Турки устраивали такие караван-сараи вдоль всех торговых путей. Наш сарай был набит приезжими, которые что-то продавали, покупали, обсуждали и галдели на все голоса. Грязь и вонь были сногсшибательные и настолько острые, что мы сначала решили ночевать просто во дворе под открытым небом. Но к вечеру стало очень холодно, и наши мужчины вступили в переговоры с хозяином караван-сарая, который за известную мзду пустил женщин в небольшую каморку в том же сарае, но отделенную перегородкой от общего помещения. Здесь мы и провели ночь под галдеж, доносившийся из общего зала.

Утром мы опять уселись в свои тачанки, ночевавшие в том же караван-сарае, и к вечеру дотряслись до Эрзерума. Наше общежитие показалось нам чуть ли не дворцом, к тому же нам удалось побывать в бане, получить горячий ужин и чистую постель. Заведующий Эрзерумской базой считал, что наш отряд, находившийся на самом отдаленном пункте, ближе всех к турецкой армии, подвергался большой опасности и только чудом вернулся без потерь.

В Эрзеруме мы должны были остановиться всего на день-два, пока удастся найти возможность отправить в Сарыкамыш следующую партию сотрудников Горсоюза. Узкоколейная железная дорога между Эрзерумом и Сарыкамышом вышла из строя при продвижении целой лавины наших солдат, уходивших с турецкого фронта. Теперь все служащие в русских учреждениях и госпиталях должны были пробиваться на родину собственными силами. Прежде всего, необходимо было добраться до Сарыкамыша, откуда начиналось уже регулярное железнодорожное движение в Тифлис и Баку. Между Эрзерумом и Сарыкамышом не было никакого регулярного сообщения, можно было идти пешком, ехать на лошадях, пытаться попасть в грузовую автомашину. Наша Эрзерумская база имела собственную грузовую машину, но в создавшихся условиях, когда эвакуировался целый фронт, потребность в передвижном составе была так велика, что всякая машина была на учете и воспользоваться ею для своих надобностей далеко не всегда было возможно. Пришлось подождать.

В ожидании отъезда на Эрзерумскую базу съехалось много медперсонала, преимущественно, молодежи. Нас — девушек, строго предупредили о необходимости держаться очень осторожно, не выходить в одиночку, без мужчин. Были уже случаи похищения женщин, особенно ценились белокожие блондинки. Однажды, когда мы шли целой компанией по улице, двое из наших сестер забежали вперед и на сотню шагов опередили остальных. Вдруг перед ними остановилась широкая арба и двое армян, выпрыгнувших из нее, стали усиленно приглашать наших девушек прокатиться с ними. От слов они уже начали переходить к действиям, хватая их за руки. Но тут подоспела вся компания, и армяне сразу переменили тон, обращая все в шутку. Дня через два в наше общежитие явился один из самых богатых армян города и просил нашего начальника посетить его дом вместе с русскими сестрами, которые скоро уедут, и он уже никогда не увидит таких красавиц. Наш начальник хорошо знал этого купца, который был поставщиком провизии для многих госпиталей, а поэтому решил отпустить нескольких красавиц в сопровождении надежных красавцев. Этот визит к армянину был интересным эпизодом, весьма своеобразным и колоритным.

Отправились мы целой гурьбой по заснеженным улицам, залитым лунным светом. Купец, как и большинство жителей Эрзерума, жил в собственном двухэтажном доме. Внизу помещался склад для товаров и стойла для скота, на втором этаже была квартира хозяина и его семьи.

Мы остановились у массивных дверей, снабженных, вместо звонка, большим медным кольцом с фигурным орнаментом. Зазвенело кольцо, двери открылись, и мы поднялись в гостиную. Стены были сплошь увешаны дорогими коврами, которыми были покрыты также и полы, и очень низкие диваны, составлявшие всю мебель комнаты. Хозяин и хозяйка встретили нас низкими поклонами и усадили на диваны. Тотчас же внесли низенький широкий стол, сплошь уставленный всякими блюдами и сладкими, и мясными. Сначала нам предложили отведать жареных куропаток и молодого барашка, начиненных изюмом. Все было приготовлено мастерски, сдобрено всякими тонкими пряностями, но сочетание мяса с изюмом было на наш вкус неудачным, и сладкий, жирный соус казался приторным. Вместо хлеба на столе были разложены тонкие пшеничные лепешки, так называемый лаваш. Потом подавали всевозможные сладости — щербеты всех сортов, чурчхела45 из виноградного сока, орехи в сахаре, каштаны в сиропе и множество всяких тонких кондитерских изделий из теста и сушеных фруктов. Вино было местное, душистое и сладкое, а в заключение поднесли маленькие чашечки с крепким черным кофе без сахара. Вот когда мы оценили вкус кофе: после изобилия приторных сладостей очень уместным оказался этот горячий горьковатый напиток.

Хозяин занимал нас разговорами преимущественно на романические темы, где главную роль играли похищения красавиц, убийства из ревности, несметные сокровища, которыми вознаграждалась любовь прекрасных дам и т.п., при этом следовали прозрачные намеки на те широкие возможности, которые могли бы открыться перед такими красавицами, как русские женщины, если бы кто-нибудь из них пожелал бы остаться в Турции или Армении. Нас ужасно смешили все эти глупости, которые наш купец преподносил нам совершенно серьезно. По-видимому, и весь банкет был устроен с целью нащупать возможности привлечения русских красавиц в объятия пылких сынов Востока. Вскоре вся эта болтовня нам сильно наскучила, мы простились и благополучно вернулись домой.

4 января 1918 г. наш отряд получил, наконец, грузовую автомашину, и выехал в Сарыкамыш.

Нам предстояло проехать северную часть Эрзерумской котловины и двинуться дальше на северо-восток по долине речки Мург46, протекавшей у подножья неприступной скалы, на которой возвышалась древняя крепость Гассан-Кала47. Можно было двигаться и дальше по долине, минуя крепость. Но эта дорога была гораздо длинней и опасней: по ней брели наши солдаты, отставшие от своих частей и готовые силой захватить любое средство передвижения. Поэтому машины отправлялись дальше по другой дороге, которая круто поднималась вверх на плоскогорье, расположенное у подножья крепости и, минуя развалины Гассан-Калы, постепенно спускались затем в долину Сарыкамыша.

Наш грузовик был похож на кибитку, обтянутую брезентом. Было холодно, а нам предстояло проехать около сотни километров по трудной гористой дороге, где продвигаться приходилось медленно. Чтобы не замерзнуть, мы закутались в ватные одеяла, которые надо было доставить в Сарыкамыш. Из Эрзерума мы выехали часов в пять вечера, т.к. по мнению водителя, к вечеру встречных попадается меньше и проехать легче. И добыть бензин из брошенных военных машин под покровом ночи было удобнее. Бензина не хватало, водителям выдавали его очень скупо, и они сами промышляли его по пути.

Уже наступала ночь, когда мы проехали поселок, расположенный у подножья Гассан-Калы, и начали подниматься на плоскогорье, где находилась крепость. Вскоре мы оказались на широком поле, покрытом глубоким снегом, сияющим своей белизной при лунном свете. На некотором расстоянии от дороги виднелись башни и развалины древней крепости, охранявшей въезд в Эрзерумскую котловину. Кругом не было ни души, стояла мертвая тишина, луна сияла на безоблачном небе. На некотором расстоянии от дороги наш водитель заметил брошенную автомашину и предложил нашим мужчинам отправиться к ней и попытаться найти запас бензина. На своем горючем мы до Сарыкамыша не дотянем.

Все наши спутники с шофером во главе двинулись к мертвой машине. В нашей кибитке осталось человек 10 женщин с двумя детьми, которых тоже везли домой, в Россию. Мы мерзли и прижимались друг к другу. Вдруг протяжный, хватающий за душу, вой прорезал глубокую тишину ночи. Стало жутко, но все же мы откинули полость, закрывавшую вход, и выглянули наружу. Недалеко от нас по белому снегу не спеша проходила небольшая стая волков, двигавшихся цепью, один за другим. Они приближались к нам, иногда останавливались и, подняв морды вверх, выли негромко и печально. Со страху мы подняли отчаянный визг, призывая на помощь наших мужчин. Услыхав такие вопли, волки, вероятно, испугались больше нас, они даже остановились, прислушиваясь, принюхиваясь, даже присели на снег. Но вот раздались ответные клики наших спутников, и звери мгновенно исчезли, точно провалились в снег. Если бы не их далекие голоса, нас бы подняли на смех. Но шофер подтвердил, что волков развелось множество, и пищи у них достаточно: много больных и раненых погибают в дороге, хоронить их некому, и они становятся добычей зверья.

В разбитых машинах оказалось достаточно бензина, и мы продолжали свой путь без особых приключений. Рано утром мы прибыли в Сарыкамыш. Здесь было большое общежитие, где мы должны были ждать отправки в Тифлис по железной дороге. Билетов не продавали, но как-то организовали очередь для посадки в вагоны, и нам предложили подождать несколько дней, т.к. толпы солдат осаждают вокзал и попасть в вагоны сейчас невозможно. Есть надежда, что через несколько дней поток уезжающих станет менее бурным, и тогда нас смогут вывезти без особых трудностей.

Оставшись не у дел, мы вдруг вспомнили, что 6 января по новому стилю соответствуют 24 декабря по старому календарю, т.е. приходится как раз на сочельник — ночь под Рождество. Тут уж все вспомнили свой родной дом, свою семью, представили себе рождественский стол с кутьей и узваром48 (на Украине), кое-кто всплакнул, сообразив, что мы — девчонки — легкомысленно забились в такую даль от родины, и неизвестно, когда и как нам удастся вернуться обратно. Погрустив, мы решили пойти в церковь и послушать хоть рождественскую церковную службу, ту, которую служат во всех церквах России. Сарыкамыш принадлежал России еще до войны49, и там была построена несколько лет тому назад небольшая православная церковь казенного типа. Стояла она на горе, немного выше нашего общежития. Памятуя предостережения наших начальников, мы пошли целой гурьбой, человек в шесть.

Несколько дней тому назад здесь был сильный снегопад, сугробы были высотой почти в человеческий рост, пройти можно было только по узким дорожкам, пробитым санями. Мы недолго постояли в церкви, послушали разноголосое пение нестройного хора и направились в общежитие. Едва мы вышли на дорогу и попали в узкий проход между двумя снежными стенами, как вдруг на горе, выше церкви, раздался пьяный рев и дикие песни. К нам стремглав неслись сани с целой ватагой пьяных офицеров, прощавшихся со своей барской жизнью, пропивавших последние царские денежки. Мы были в ужасе: еще минута, и пьяная компания налетит на нас, затопчет нас лошадьми и покалечит. Страшно перепуганные, мы стали из последних сил разгребать снег и укрываться в сугробах. Укрыться мы, конечно, не успели, гуляки нас заметили, несмотря на темноту и радостно завопили: «Девочки! Девочки! Сестрицы! Вот вас-то нам и не достает! Сюда! Сюда! Скорей! У нас и вино, и золотце! Ловите момент! Скоро не будет ни офицеров, ни вина, ни денег!» Они хватали нас за руки, пытались втащить в свои сани, но они были так пьяны, что ничего не соображали, а мы отбивались всеми силами. Разумней всех оказались лошади, которым, видимо, надоело стоять в снегу и которыми никто не правил, они вдруг рванулись вперед, кого-то опрокинули, кого-то бросили в снег, отстававшие кое-как побрели за санями. К нам подошла группа людей, выходивших из церкви; мы уже до самого общежития не отставали от них и добрались благополучно. После этого приключения мы уже никуда не выходили и занялись приготовлениями к встрече Нового 1918 года по старому стилю, по которому жила еще вся Россия. Продуктов на нашем складе было достаточно, и праздничный стол был обильным вкусными закусками, но веселья как-то не получилось: все были заняты мыслями о будущем, все понимали, что прежней жизни уже не будет, а какой будет новая и какое мы в ней найдем себе место — никто не знал. Теперь даже трудно себе представить, до чего тогда молодежь, особенно интеллигентная, мало разбиралась в происходящих событиях и совсем не понимала взаимоотношений между различными классами общества, борьбы между ними. Все были против царизма, за конституцию, но и только.

15 января 1918 г. нам удалось выехать из Сарыкамыша в Тифлис. Несмотря на то, что мы просидели в Сарыкамыше больше недели, ожидая возможности выехать нормально, без давки и битвы за места в вагоне, несмотря на это, все же пришлось лезть в окна при помощи наших спутников. Но когда посадка закончилась, отношения между пассажирами установились довольно мирные, хотя весь поезд был набит солдатами, изнуренными и озлобленными. Офицеров среди уезжавших не было ни одного, по крайней мере, ни одного в форме и эполетах. Наши земгусары50 облачились в поношенную одежду и держали себя чрезвычайно скромно. Зато солдаты чувствовали себя хозяевами положения, распоряжались размещением пассажиров, очищали места для слабых и больных, здоровых заставляли потесниться. Наши сотрудники оказались разъединенными и рассеянными по всему вагону.

Сначала я струсила, оставшись одной среди буйных солдат, но как только поезд тронулся, они утихомирились, радуясь окончанию своих мучений и предвидя в недалеком будущем возвращение домой. Среди них было немало уже довольно пожилых людей, очень усталых и полубольных. Ко мне они относились приветливо и даже заботливо: постоянно предлагали что-нибудь достать на остановках, приносили кипяток, старались не толкаться и освободить мне побольше места. Товарищи, навещавшие меня, тоже хвалили своих спутников. Зато всем, кто противился их желаниям, доставалось очень крепко. Так, буфетчик на одной из больших станций отказался пустить солдат к огромному, трехведерному самовару, чтобы они не выцедили всего кипятка сразу. Тогда рассвирепевший воин вытащил из самовара кран и забросил его далеко, в конец вокзала. Бурный поток кипятка заполнил паром весь зал, а самовар распаялся. В другом месте избили начальника станции, где-то обнаружили и выбросили на ходу из поезда переодетого офицера, где-то в кого-то стреляли, словом, путешествие было неспокойным и не раз пришлось сильно испугаться.

Приехали мы в Тифлис через полтора суток, под вечер. Шел холодный дождь, мы прозябли и проголодались. Нам отвели две комнаты в приюте для бездомных, неимущих стариков, которых содержало какое-то благотворительное грузинское учреждение. Мы оказались в мрачном помещении со сводчатыми потолками, с большими гулкими коридорами и какими-то залами-дортуарами51, уставленными железными койками. По холодным комнатам печально бродили крючконосые грузинские старцы и что-то сердито бормотали. Служащие приюта дали нам кипятку, с базы Горсоюза выдали по скромной порции колбасы и сахара. Затем пришел заведующий Тифлисским отделом Горсоюза и объявил нам, что с завтрашнего дня мы уже свободны от работы в Союзе городов, т.к. он прекращает свое существование; нас вывезли из далеких окраин в город, связанный железнодорожным движением со всей Россией, завтра нам выдадут зарплату, аванс и провизию на дорогу, чтобы мы могли быть обеспеченными до самого возвращения домой. Итак, надо было начинать новую жизнь.

На следующий день мы получили по небольшой сумме купюрами, которые уже почти не имели хождения, получили справки о своей работе в Горсоюзе, получили по килограмму сухой колбасы и по килограмму сахара, получили разрешение переночевать еще одну ночь у грузинских старцев — и все.

Что было делать? Наши товарки — грузинки и армянки — были уже дома, мы, русские, могли искать приюта у них. Но всех нас обуяла уже тоска по родине и все рвались в Россию, домой. Ехать одной было страшно, я была уже научена горьким опытом и понимала, что мне грозит. Я стала искать попутчиков, а меня искала сестра Юля, с которой я подружилась в Эрзеруме. Это была молоденькая, очень славная эстонка, которая стремилась пробраться на родину со своим женихом, сотрудником отряда. Как скромная девушка, она считала неприличным ехать вдвоем с молодым человеком и очень хотела, чтобы я к ним присоединилась. Жених был толковый и расторопный парень, отлично умевший приспособиться и найти выход из трудного положения, что тогда было особенно важно. К нам присоединились еще две сотрудницы, и мы предоставили дяде Ване, как мы в шутку называли энергичного суженого Юли, командовать нашей группой. Он решил избрать путь через Батум, оттуда на пароходе до Новороссийска, а дальше — в Ростов-на-Дону и в Москву. В Ростове у него был дядя железнодорожник, который отправит всех по местам жительства.

18 января мы выехали из Тифлиса и 19-го утром были уже в Батуме. Был великолепный солнечный теплый день, в садах цвели роскошные кусты красных роз; их было так много, что даже купили их немножко, несмотря на наши скудные средства. Прибрежная гряда гор была до половины высоты покрыта снегом. Картина была чарующая: белоснежные вершины, зеленые сады с кустами роз и ярко-синее, совершенно спокойное море. И это 19 января, в день, когда церковь празднует Крещенье, когда на Руси стоят самые лютые морозы, когда вырубают проруби для водосвятия, и некоторые смельчаки окунаются в ледяную воду во славу Божию. А нам хотелось выкупаться в море!

Ваня пошел узнавать, когда и куда можно выехать на пароходе, а мы с Юлей сидели в саду какого-то радушного батумца, который пригласил нас полюбоваться его розами. Нашим спутницам до того понравился солнечный цветущий Батум, что они отправились в местную больницу узнать, нельзя ли там устроиться на работу? Действительно, одну сразу приняли на работу, а другую обещали принять через несколько дней, и они обе решили до весны остаться в Батуме. Мы же с Юлей продолжали стремиться домой, не зная, где же теперь этот наш дом?

Пришел Ваня и сообщил, что сегодня же вечером отходит пароход в Новороссийск, и он получил на него пропуск. Мы втроем тотчас же отправились на пристань, чтобы своевременно занять хорошие места, т.к., по словам матросов, на пароходы набивалось множество всякого народа, преимущественно, солдат, озлобленных и буйных, которые делают все, что им заблагорассудится. Ловкий Ваня ухитрился занять отдельную крохотную каюту, куда мы и втиснулись все втроем. И это нас спасло.

К вечеру на пароход хлынули толпы солдат, слышались крики, ругань. Постепенно все как-то устроились, улеглись, преимущественно на палубе, т.к. ночь была на редкость тихой и теплой. На море был исключительный для января штиль, необычный покой. Пароход, едва покачиваясь на воде, двигался на север, палуба чуть дрожала от работы машин. Мы с Юлей дремали, когда Ваня встал и осторожно стал пробираться на палубу, чтобы покурить и посмотреть, что делается на пароходе. Вскоре он вернулся, очень бледный и перепуганный. На корме собралась группа солдат, обнаруживших в числе пассажиров нескольких офицеров. Обсуждался вопрос о том, как с ними поступить. Одни — большинство — предлагали немедленно обыскать всех едущих, выявить господ офицеров и тотчас же отправить их за борт. Немногие, и довольно робко, им возражали и советовали опросить офицеров и солдат, быть может, найдутся люди, которые служили вместе, и смогут сообщить правдивые сведения о своих командирах. Тогда можно будет решить, как поступить с тем или иным офицером. Кое-кто уже начал прислушиваться к этим более разумным советам, когда вдруг раздались крики, и на палубе появилось несколько солдат, тащивших какого-то человека с окровавленным лицом и в разодранной гимнастерке. Тащившие его солдаты опознали в нем своего командира, который их жестоко муштровал, постоянно избивал, мучил всякими штрафными работами и всячески унижал. Все собравшиеся пришли в неистовое возбуждение, ринулись к офицеру. Все сбились в кучу, над которой мелькали поднятые кулаки, потом над бортом мелькнуло человеческое тело, брошенное в море. После этого разъяренная толпа двинулась по палубе, требуя от пассажиров предъявления документов и очень придирчиво осматривая всех, кто не совсем походил на рядового. Снова слышались отчаянные вопли, кто-то бежал, за кем-то гнались, кого-то хватали.

Перепуганный Ваня скрылся за нашими спинами, и мы заперлись на ключ и замерли, не дыша. Но ни в каюты, ни в трюм никто с обыском не явился. Нам рассказали потом, что за борт выбросили еще трех офицеров. Затем, насытившись местью, толпа успокоилась, и все разбрелись кто куда. Напуганные ночными происшествиями, мы тихохонько сидели в своей каюте, довольствуясь остатками колбасы, полученной еще в Тифлисе.

В Новороссийске мы отправились на базу Горсоюза, но база уже свернулась, и ничего, кроме чая и ночлега, нам не могли предложить. Заведующий рассказал нам, что с продовольствием очень плохо, крестьяне ничего не везут на базар, т.к. ни царские бумажные деньги, ни, тем более, «керенки»52 не имеют уже никакой цены, и ничего на них купить нельзя; горожане меняют вещи на продукты и начинают подтягивать пояса. Наслушавшись таких разговоров, наш предводитель заторопился к чудодейственном ростовскому дядюшке, который все и всех может устроить.

На следующее утро мы были уже в Ростове-на-Дону и прямо ввалились к дядюшке. Он и супруга как раз собирались завтракать. У нас с голоду даже слюнки потекли при виде жирных колбас, жареной свинины и рассыпчатой гречневой каши, щедро политой топленым салом. За столом сидели две весьма упитанные фигуры и с азартом уписывали всю эту снедь.

Ваню встретили радушно. Юлю он представил как свою невесту, а уж я оказалась совсем лишним нахлебником. Но что же было делать? Дядюшка оказался полностью в курсе событий, он сообщил, что о том, как бы проехать в Москву, имечтать нечего; на Дону офицеры и казаки формируют армию53, чтобы воевать с Советами; здесь они полностью распоряжаются, хотя настоящего правительства еще нет. Теперь надо, прежде всего, думать о харчах, потому как со всеми этими войнами пахать и сеять некому и скоро будем голодать. Ване как сильному молодому мужчине он предложил ездить вместе с ним на район и обменивать вещи на продукты, которые можно потом продавать в городе втридорога. Невеста может помогать его супруге обменивать привезенные продукты на вещи, но делать это надо умеючи, с выгодой. Ну, а уж подруга пусть устраивается на работу, в такое время никто даром кормить не будет, а в городе есть контора для найма бонн и прислуг. Юля сразу сообразила, каково ей будет учиться спекулировать, и сказала, что она пойдет вместе со мной искать работу. Не откладывая, мы в тот же день отправились в контору.

Дама, открывшая в Ростове контору для найма бонн и прислуг, оказалась особой многоопытной и проницательной. Она тотчас же отлично поняла, что мы собой представляем и в каком безвыходном положении мы находимся. Надо ей отдать справедливость, что она не воспользовалась нашей беспомощностью и всячески старалась нам помочь. Она нам сообщила, что в городе все гимназии и другие учебные учреждения закрыты, поэтому многие ищут домашних учителей, но нам будет очень трудно получить работу, т.к. мы люди приезжие, никто нас здесь не знает и нас рекомендовать не может. Тем не менее, она дала нам несколько адресов, и мы отправились пытать счастья.

Вечером мы обе, усталые и грустные, явились к дядюшке, не добившись никаких успехов. Как и предсказывала хозяйка конторы, везде нас встречали весьма приветливо, везде нуждались в преподавательнице, но как только выяснялось, что нас никто не знает и рекомендовать не может, тотчас же тон разговора менялся, и нам вежливо отказывали, ссылаясь на трудное, неспокойное время, когда никак нельзя взять к себе в дом совершенно неизвестного человека. На следующий день повторилось то же самое.

Мое положение становилось совсем невыносимым. Юлю еще терпели как Ванину невесту, а мне тетушка прямо заявила, что еще день-два, и она уже и в квартиру меня не пустит. Я снова пошла в контору и просила дать мне какое угодно место, даже совсем без жалованья, лишь бы за кусок хлеба. Тогда заведующая дала мне адрес фабриканта Свирского и предупредила, что хотя это и богатый дом, но она даже не хотела посылать меня туда, т.к. там никто жить не может из-за бесчеловечного отношения к прислуге. Я взяла адрес и отправилась в особняк Свирских, живших на одной из центральных улиц города.

Мадам встретила меня довольно милостиво, хотя и свысока, учинила мне легкий допрос, приказала горничной подать мне на ужин котлету, что привело меня в восхищенье. Спать я должна была в комнате моей будущей воспитанницы Вали, старшей дочери хозяев. Сын и наследник был еще в пеленках. Первые два дня прошли вполне благополучно, Валя послушно играла гаммы и решала арифметические задачи по Евтушевскому54, я была сыта и довольна тем, что не вижу больше ни дядюшки, ни тетушки. Третий день начался с того, что Валя объявила, что она не будут вставать и одеваться. Почему? Так, не хочу. Я сообщила мамаше о фокусах дочки и получила ответ: «Вас наняли для воспитания ребенка, ваше дело научить ее делать все, что нужно». «Тогда я считаю, что надо оставить ее в постели, но не разговаривать с ней, не развлекать ее, не давать ей завтракать, пока она сама не встанет». «Что-о?! Вы хотите уморить моего ребенка голодом? Сейчас же отнесите ей завтрак!» Я малодушно сдала позиции и повиновалась, надеясь уговорить девчонку. Но Валя охотно позавтракала и продолжала валяться. Тогда мамаша разразилась: «Я вижу, вы не умеете обращаться с ребенком! Вы хотите даром есть мой хлеб! Вы желаете хорошо пристроиться и бездельничать!» и т.д. Не знаю, чем бы кончилась эта сцена, если бы в комнату не вошла горничная Марфуша, не схватила бы меня в свои крепкие руки и не увела бы на антресоли, в «людскую», где помещалась она и кухарка. За два дня, которые я прожила у Свирских, Марфуша успела понять, как я беспомощна, как я — барышня — не смогу терпеть отношения ко мне хозяйки, не смогу выносить ее наглости и хамства и должна буду уйти, но куда? Я обо всем рассказала Марфуше, и мы стали обсуждать с ней мое положение. Оказалось, что и она почти в таком же положении, как и я, тоже вдали от родины: приехав в Ростов из Подмосковья за продуктами, она уже не могла вернуться домой, везде начинались стычки между офицерством и красными, ее могли не только не пропустить через фронт, но и принять за шпионку.

Она стала настойчиво советовать мне непременно все претерпеть от этих гадов — Свирских, которые измываются над порядочными людьми. «Потому что скоро в Ростов придут красные, и все эти паразиты полетят к чертовой матери, а мы вернемся на родину и будем жить без всяких буржуев! Гады, хоть и прячутся за спиной офицерья, но тоже понимают, что их дело швах, поэтому, если не распускать нюни и держать себя покрепче, то и они подожмут хвост и спрячут зубы. Вам, конечно, будет труднее, на вас еще никто не кричал, никто вас не унижал, никто вам в лицо не плевал, а вот мы — простой народ — мы с детства ко всему привыкши. Да и не боюсь я, если и выгонят: черную, тяжелую работу всегда найти можно. А вот вы в чернорабочие не годитесь, и никто вас на такую работу не возьмет. Значит, что же с вами будет? Либо с голоду подыхать, либо собой торговать, а это похуже Свирских. Этих перетерпите, придут наши — красные, и снова будете жить, как человек, ежели станете работать. А ежели себя потеряете — уж этого ничем не поправить. Вот вы думайте, да придумайте. А ведь и в божественных книгах, сказывают, написано: "Бог терпел и нам велел". Мы-то, бедный народ, уж давно терпим, так и терпеть уже невмочь, вот и взбунтовались. А вам надобно терпеть, да на нас надеяться».

Таков был первый урок политграмоты, который я получила от безграмотной Марфуши, разбиравшейся в политической обстановке значительно лучше образованной барышни. Вполне признав ее превосходство, я всеми силами старалась действовать по ее указке.

Мадам даже не поняла, что она меня оскорбила, и велела Марфуше позвать меня обедать. Марфуша приказала мне повиноваться и я, скрепя сердце, явилась в столовую. За столом сидела и притихшая Валя, которую мамаша все-таки высекла и заставила одеться. Папаша ничего не знал об утреннем происшествии, и все шло так, как будто ничего не бывало. Так оно пошло и дальше, потому что для этих господ нахамить, унизить и оскорбить людей, от них зависящих, им подчиненных, казалось не только вполне естественным, но даже и полезным для укрепления их авторитета.

Жизнь пошла своим порядком, узаконенном в этом доме. От времени до времени Валя устраивала мне очередную пакость: то отказывалась одеваться, или решать задачи, то начинала уверять мамашу, что она ничего не понимает, когда я ей объясняю грамматические правила и т.п. Марфуша уверяла, что она стремится выжить меня и получить мою предшественницу, которая гуляла с офицерами, ходила с ними в рестораны, каталась на тройках и всюду брала с собой Валю. Когда это выяснилось и «бонну» уволили, Валя горько плакала и уверяла, что никакую другую мадмуазель слушать не будет. Мамаша не отставала от дочки: постоянно оказывалось, что я плохо накрыла на стол, где-то не вытерта пыль, пропали шелковые чулки или перчатки, опустел флакон с дорогими духами и т.д. и т.п. Марфуша кричала, ругалась и быстро находила пропавшую вещь, а меня немедленно уводила к себе в «людскую», называла растяпой и плаксой, учила, как надо разговаривать с этой гадиной. Но у меня это как-то плохо выходило, вернее, совсем не выходило: найдя пропавшую вещь, я отдавала ее хозяйке без крика и шума, довольствуясь только упреками, которые ее ничуть не смущали.

Но вот разнесся слух, что к Ростову подходят красные. Мы с Марфушей встрепенулись, а хозяева сильно присмирели: перестали пропадать вещи, стол был накрыт, как положено, Валю снова высекли за то, что меня не слушалась. И вот, в один прекрасный день Марфуша вбежала в столовую с криком: «Наши пришли! Идем встречать!». Мы с ней помчались на главную улицу.

Посреди широкого проспекта в несколько рядов шли бойцы Красной армии, шли довольно стройно и бодро. На каждом была солдатская папаха, перевязанная широкой лентой из красного кумача. Шинели, сильно поношенные, грязные, часто даже рваные, были самых разнообразных образцов. На груди связки патронов размещались крест-накрест как широкие полосы. За спиной — винтовка, у пояса — связка гранат. Было много конницы на крепких лошадях, много тачанок с пулеметами, несколько орудий, несколько санитарных повозок. Шествие Красной армии растянулось очень далеко, и трудно было учесть, насколько велики были силы тех частей, которые заняли Ростов. Казалось, их было много, шли они победно и весело.

На улицу высыпало множество народа преимущественно пролетарского типа. Все стояли вдоль тротуаров, махали шапками, громко приветствовали красных, кое-где запевали Интернационал. Воины весело отвечали на приветствия, перекликались с встречающими, пожимали руки тем, кто подбегал поближе. Мы с Марфушей тоже что-то кричали, смеялись, махали платками. У всех настроение было радостное, праздничное. В подъездах и подворотнях виднелись кое-где довольно мрачные фигуры, но никто на них не обращал внимания.

Поток красноармейцев прошел уже большую часть главного проспекта, когда вдруг, совершенно неожиданно из какого-то окна раздался выстрел и тотчас же затрещали пулеметы. Из окон верхних этажей, с балконов, с крыш шел планомерный обстрел Красной армии. Множество пулеметов и винтовок посылали свои снаряды вдоль улицы, которая сразу превратилась в поле сражения. Красноармейцы взялись за свои пулеметы и стали обстреливать дома, откуда шла наиболее интенсивная стрельба. Толпа встречающих разбежалась. Слышались отрывистые крики командиров и грохот взрывавшихся гранат. В некоторых местах начались рукопашные схватки.

Мы с Марфушей попали в западню: чтобы вернуться к себе, нам необходимо было под сильным пулеметным огнем перейти на противоположную сторону проспекта. Мы сунулись было, и начали переходить, когда суровые голоса на нас прикрикнули: «Эй! Девки! Куда?! Что, не понимаете? Или жизнь надоела?» Мы долго выжидали, но пальба не стихала, иногда еще пуще разгоралась. Стало темнеть, становилось все страшней. Мы надеялись найти перевязочный пункт и помочь перевязывать раненых, но не смогли его отыскать. Делать было нечего, и мы стремглав помчались через улицу, несмотря на все предупреждения. Проскочили благополучно.

Дом Свирских был погружен во тьму, и нас долго опрашивали, пока, наконец, не впустили. В нижнем этаже, где жили старики-родители, собралось все семейство. При слабом свете коптилки все сидели в головных уборах и, медленно раскачиваясь в такт, тихо напевали еврейские молитвы. Они были уверены, что красные вот-вот придут к ним и тотчас же расстреляют за то, что они буржуи. Они ждали своего смертного часа. В это время раздался громкий стук в двери. Мадам вскочила, упала передо мной на колени и, протягивая мне своего младенца, закричала: «Спасите! Спасите моего ребенка!»

Четверо красноармейцев, вооруженных винтовками, вошли в дом и обратились с вопросом к Марфуше и ко мне: «Кто такие? Кто живет в доме?» Мы отвечали. «Вы-то, прислуги, нам не нужны, нам без интереса, вы рабочий народ. А у фабриканта сделаем обыск, ведите в их комнаты». У меня на руках был ребенок, они пошли с хозяином и с Марфушей. Она мне потом рассказывала, что он ужасно трусил и лебезил перед солдатами, которые вели себя очень спокойно и деловито. Ничего особо ценного не нашли, золото и бриллианты были обнаружены, как потом говорили, много позже, уже специальным поиском. А в эту ночь красноармейцы только посмеялись, найдя, например, в раздвижном столовом столе более сорока пар дамских туфель, в шкафах запасы шелкового белья, десятки корсетов, множество всяких шарфов, шелковых платьев и других вещей, для солдат совершенно не нужных. Взяли только дюжину простынь и часть мужского белья. И это все. Никого не арестовали, никого не убили, никого не увели. Свирские вздохнули свободней, но до полного спокойствия было еще далеко.

Красная армия вступила в Ростов-на-Дону в начале марта 1918 г. (если мне не изменяет память)55, но стычки с формирующимися частями офицерской и казачьей армий не прекращались ни на день56. Поэтому твердого порядка установить в городе было невозможно, и Ростов постоянно находился на линии фронта. Положение Красной армии было здесь крайне тяжелым: с востока надвигались «белые», с запада наступала германская армия, которая и заняла город в мае 1918 г. (или около того).

Несмотря на то, что Свирские стали держать себя много приличней после прихода красных, все же пребывание у них было невыносимо. Мы с Марфушей продолжали надеяться, что нам удастся пробраться через фронт и попасть в Россию, но пока это было маловероятно. Поэтому я при помощи заведующей конторы по найму бонн и прислуг перешла преподавать в интеллигентную армянскую семью. В июне моя ученица выдержала экзамен во второй класс, после чего я уехала к родителям в Киев, т.к. пробраться в Москву не было никакой возможности.

 

Н. Линка (Геппенер)

 

ОР РГБ. Ф. 743. Материалы архивных фондов. Картон № 6. Ед. хр. 16. Л. 1–55. Подлинник. Авторизованная машинопись.


Назад
© 2001-2016 АРХИВ АЛЕКСАНДРА Н. ЯКОВЛЕВА Правовая информация