Альманах Россия XX век

Архив Александра Н. Яковлева

«ИНОГДА МНЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ВОТ-ВОТ НЕМНОГО, И Я СОЙДУ С УМА...»: Исповедь писателя В.П. Беляева И.В. Сталину и «дело» киностудии «Ленфильм». 1936–1937 гг.
Документ № 8

Из заявления В.П. Беляева в КПК при ЦК ВКП(б)1

24.10.1936


Секретно

 

Второго сентября 1936 года, на заседании у уполномоченного Комиссии партийного контроля по Ленинградской области т. Рубенова обсуждалось мое дело об ошибках, допущенных мною при сборе материала к сценарию о юности Сергея Мироновича Кирова — «Сережа Костриков».

На этом заседании т. Рубенов задержал у меня и у заведующего сценарным отделом Ленинградской Ордена Ленина киностудии «Ленфильм» т. Белицкого партийные билеты и сказал, что решение по нашему делу будет сообщено дополнительно.

Возвратившись после заседания комиссии к себе домой, я у себя дома застал сотрудника НКВД, который производил обыск, а затем арестовал меня и доставил в ДПЗ2 при Ленинградском НКВД, где я просидел в заключении почти месяц, до 28 сентября.

За все время моего тюремного заключения, обвинение мне не было предъявлено, но, судя тем беседам, которые вел со мной следователь, для меня было ясно, что мой арест был произведен с санкции Комиссии партийного контроля на предмет моей проверки.

Для меня было ясно, что характер моих ошибок, допущенных мною исключительно по неопытности, по молодости, при условии малейшей моей связи с контрреволюционным троцкизмом, приобретал бы совершенно другую окраску. А так как проверить, нет ли у меня подобных связей, можно было только самым тщательным путем, изучив мою личность, то для меня, как мне ни было морально тяжело переносить свое заключение, мой арест был вполне понятен и закономерен. Будь я на месте сотрудников Комиссии партийного контроля, я бы сделал то же самое.

28 сентября следствие по моему делу было прекращено, и я был выпущен со справкой о прекращении дела. Тотчас же из тюрьмы я поехал в Комиссию партийного контроля, чтобы узнать, как обстоит дело о моей партийной принадлежности. Секретарь, который сидит в приемной, коротко сообщил мне, что я исключен из партии. Я попросил у него разрешения поговорить с кем-либо из сотрудников комиссии, которые были знакомы с моим делом, чтобы узнать мотивировку исключения, расспросить, как подают апелляции, но секретарь мне в этом отказал, дав понять, что больше в комиссии мне делать нечего и сообщил только адрес, куда я могу подавать апелляцию.

Через несколько дней я написал письмо следователю Комиссии партийного контроля т. Бутыриной, которая вела мое дело. Я просил ее только поговорить со мной, но ответа не получил. И вот, подождав неделю, вынужден обращаться к вам, в Москву, не зная мотивировки исключения, не зная как подают апелляции, излагая обстоятельства, может слишком подробно, но по порядку, так как мне подсказывает сознание.

В Ленинграде я живу и работаю с 1930 года. Окончив службу в Красной Армии, я был завербован как демобилизующийся командир на военные заводы Союза и по путевке штаба УВО поехал в Ленинград.

С 1930 года по февраль 1934 года я работал на опытном военном заводе, сперва на станке, а затем на руководящей работе. Зная мое стремление к литературной работе, директор завода в 1934 году отпустил меня. Два года я проработал в редакции журнала «Литературный современник», а затем в 1936 году, в феврале месяце, по приглашению зав. сценарным отделом киностудии «Ленфильм» т. Белицкого, перешел в киностудию на должность творческого корреспондента. До этого с киноработой я был абсолютно не знаком. В марте мне уже была поручена большая работа — сбор материалов к сценарию кинокартины «Сережа Костриков». Мне было вменено в обязанность как можно полнее осветить Казанский период жизни С.М. [Кирова].

Надо сказать, что из всех периодов жизни Сергея Мироновича этот период остался наиболее не освещен. Если его детство в Уржуме проходило на глазах у его родных и близких товарищей, которые после его смерти осветили этот период в своих воспоминаниях, то этого никак нельзя сказать про Казанский период.

Проведя на учебе в Казани, вдали от родины, три года своей жизни, он все это время тщательно конспирировал свои связи и участие в революционном движении. Достаточно сказать, что нет ни одного человека, который точно и определенно мог осветить этот вопрос. Все современники С.М. [Кирова] по тому периоду знают его исключительно с бытовой стороны и по его роли в училище, которая была, несомненно, менее значительной, чем та большая революционная работа на стороне за пределами школы, в которой, несомненно, Сергей Миронович, судя по его дальнейшей жизни и поведению, обязан был участвовать. Ведь вовсе не случаен тот факт, что почти немедленно после окончания училища, по приезде в Томск в 1904 году, молодой Костриков принимал активное участие в работе Томской с.д. организации […] Разумеется, подобным фактам должна была предшествовать большая школа революционной борьбы и этой школой была Казань, город, в котором выросли и воспитались многие вожди большевизма. Но никаких подробностей о жизни С.М. Кирова в Казани, ни тем более о его революционной работе, кроме нескольких фактов, опубликованных в газетах, известно не было, и мне, таким образом, пришлось начинать всю работу сызнова и на пустом месте.

Первая ошибка, которая была допущена в самом начале киностудией, заключалась в полной несогласованности подобной работы с тем главным руководящим центром, которому партией поручено изучение жизни С.М. [Кирова] — с Кировской комиссией.

Затевая по сути дела кустарный сбор материала, не ставя об этом в известность Кировскую комиссию, киностудия неизбежно, уже с самого начала обрекла отдельные участки этой работы на неудачу. Дальше я расскажу, как я по своей личной инициативе пытался предотвратить эту ошибку, и что из этого вышло.

Приехав в марте месяце в Казань, я сразу же натолкнулся на значительные трудности в своей деятельности. Зав. истпартотделом Татобкома ВКП(б) т. Гафуров отказался допустить меня к историческим материалам о жизни Сергея Мироновича в Казани до тех пор, пока мой допуск не будет санкционирован из Ленинграда председателем Кировской комиссии Б.П. Позерном.

Я немедленно послал об этом телеграмму своему прямому начальнику т. Белицкому, но ответа на нее не получил. Впоследствии я узнал, что т. Позерн в это время был болен и получить его разрешение никто не пытался.

Не получая никаких извещений из Ленинграда, я стал действовать на месте и через второго секретаря Татобкома ВКП(б) т. Мухаметзянова добился, что меня все же допустили к материалам, хранившимися в Истпарте, но категорически запретив снимать какие-либо копии или делать выписки. Естественно, что я, в задачу которого входило собрать и привезти материал для сценария, очутился в неловком положении.

Полагаться только на свою память я не мог, а иными путями получить истпартовский материал — архивные официальные документы, не было возможности.

Оставалась еще одна линия работы — общение с живыми людьми и запись их воспоминаний о Сергее Мироновиче. Начиная эту работу, я заранее напечатал в газете «Красная Татария» статью о своем приезде и о сборе материала, которую здесь прилагаю3.

К большому моему сожалению, ни один человек на этот призыв не откликнулся.

Вступая в общение с живыми людьми, и я, и студия, и сценарист будущей картины, писатель Л. Пантелеев, с которым я консультировался, знали, что в воспоминаниях, которые мы будем собирать, будет много субъективных оценок, неправильного освещения фактов. Начиная эту работу, я учитывал неизбежность такого положения. Почему? Потому что поголовное большинство опрашиваемых мною лиц за все время после того, как они последний раз видели Сергея Мироновича, от активной революционной работы отошли. Некоторые из них после первых же репрессий со стороны царизма потеряли всякую связь с революционным движением. Некоторые стали, объективно говоря, обывателями, а некоторые из соучеников С.М. [Кирова] — врагами (Нечкин).

Идя на сбор материала, я знал, что только когда уже начнется творческий процесс по писанию сценария, тогда все эти факты будут тщательно профильтрованы, проверены, отобраны, лишены субъективной окраски.

Я прекрасно знал, что уже готовый сценарий будет не раз проверяться, подвергаться исторической консультации, утверждаться в Политбюро, в Кировской комиссии. Тогда я считал, что если начать тщательную фильтрацию сообщаемых фактов непосредственно при сборе материала, прерывать, полемизировать с каждым воспоминающим по каждому его слову, то вообще трудно будет получить какой-либо материал, потому что многие предпочтут вовсе не говорить. Тогдашняя моя точка зрения на сбор материала была именно такой. Кроме того, я знал, что многие из вспоминающих обязательно пожелают на фоне жизни С.М. [Кирова] оттенить и свою жизнь, свои заслуги, а подчас и сказать больше о себе, чем о С.М. [Кирове]. Ведь так иногда бывает, если учесть, что контингент лиц, с которым я тогда беседовал, был весьма разнообразен. Еще я знал, что многие, с точки зрения сегодняшнего дня, будут вдвое, втрое преувеличивать роль Сергея Мироновича в те годы, будут делать его профессиональным революционером с 12 лет. Я считал, что подобные преувеличения являются нежелательными и нуждаются в строгой проверке. Я считал и считаю, что картина о юности дорогого, незабвенного вождя Ленинградского пролетариата — Мироныча — будет волнующей и правдивой, когда в ней будет отражен процесс формирования революционера, будет показано, как в условиях тяжелого, казарменного быта царской России, в условиях нужды, горя и тьмы, преодолевая влияние окружающей среды, вырастает из простого мальчика, один из гениальнейших людей нашей эпохи, соратник великого Сталина, пламенный трибун революции т. Киров. Разумеется, показать этот рост, движение значительно труднее, чем просто дать застывший, готовый портрет человека [...]

Т. Белицкий просил меня обратить внимание на самые подчас незначительные мелочи жизни и быта Сергея Мироновича и его товарищей в Казани. Из слов т. Белицкого мне стало ясно, что студия нуждается в самом точном воспроизведении быта, развлечений, жизненных трагедий той среды, в которой вращался молодой Костриков. И т. Белицкий, и сценарист Пантелеев просили меня обратить внимание на нравы училища, в котором учился С.М. [Киров], на жизнь и быт Казани той поры.

Как ни печально, но приходится сейчас сознавать, что подобная расплывчатость общей задачи в значительной мере и привела меня ко многим из допущенных ошибок. Зная, например, что киностудию интересует вопрос о том, как ученики промышленного училища, в котором учился Сергей Миронович, проводили свой досуг, как развлекались, я со спокойной совестью задавал вопросы о школьных вечерах, о том были ли приглашаемы на эти вечера знакомые девушки учеников. Меня интересовало, какое было на этих торжественных вечерах (в известной степени скрашивавших тяжелый быт учеников) угощение, пили ли на них пиво? Я и мысли не допускал о том, что кто-нибудь, когда-нибудь сможет обвинить меня в тенденциозности, в том, что мои вопросы имеют тайную цель, в какой-то степени опорочить память С.М. [Кирова].

В беседах с т. Белицким накануне отъезда, я слышал неоднократно, что личность Кострикова в сценарии должна быть обаятельной, что для этого он должен быть полнокровным, жизнерадостным человеком, который, не взирая на нужду и голод, смело смотрит вперед и, преодолевая всевозможные минутные горести, может быть веселым, общительным подростком, которому могут быть свойственны все увлечения и привычки молодежи. Т. Белицкий предостерегал меня от схематичности в сборе материала, советовал для этого собирать самый разносторонний материал [...]

В Казани я провел беседы с профессорами Пауткиным, Брюно, Жаковым, которые учили Сергея Мироновича, беседовал я с А. Ишимовым — сторожем училища, который помнит Сергея Мироновича [...]

В Казанском Истпарте я также нашел воспоминания о С.М. [Кирове] его соученика А. Мосягина, инженера Забайкальской железной дороги, проживающего сейчас в Чите. В этих воспоминаниях, которые им были (судя по надписи) посланы еще в Смольный т. Позерну и в Партиздат т. Рабичеву, Мосягин указывал, что почти все время жизни С.М. [Кирова] в Казани он, Мосягин, неотлучно жил вместе с ним на одной квартире. Мосягин вспоминал также, что в 1934 году он был на приеме у Сергея Мироновича в Смольном и после дружеской душевной встречи, Сергей Миронович обещал перевести его в Ленинград на Октябрьскую железную дорогу, но этому помешала трагическая смерть С.М. [Кирова], павшего от пули подлого убийцы, врага революции, агента троцкистско-зиновьевской своры убийц.

Никаких оснований не верить Мосягину у меня не было. С другой стороны, так как он был почти единственный свидетель жизни Сергея Мироновича в Казани, соприкасавшийся с ним близко, бок о бок, как товарищ, у меня естественно возникла необходимость обратиться к нему за более подробными воспоминаниями, что я и сделал, послав Мосягину из Казани обстоятельное письмо.

Когда я уже был в Ленинграде, Мосягин ответил. Он прислал большое подробное письмо, в котором описывал свою совместную жизнь с Сергеем Мироновичем и сообщил, что будет проездом в Ленинграде.

В этом же письме Мосягин вскользь указывал, что одно время на почве голода, тяжелого материального положения у Сергея Мироновича некоторое время было уныние и склонность к выпивке, но затем он эту минутную слабость преодолел и впоследствии сам советовал товарищам не пить, не вешать голову, а учиться, добиваться лучшего будущего. В том же письме было указано, что С.М. [Киров] добрым советом спас от самоубийства своего товарища Асеева, который заболел сифилисом. Сергей Миронович сам повел Асеева к врачу и заставил его лечиться.

Немедленно, вслед за тем как я получил это письмо, я даже не перепечатав его на машинке, пришел к зав. сценарным отделом т. Белицкому и обратил его внимание на эти факты. Как я их тогда расценивал? Я считал, что ничего зазорного в том, что человек, даже такой несоизмеримой гениальности и значения как С.М. [Киров], на каком-то очень незначительном этапе своей жизни был подвержен проявлениям подобных колебаний, такого вида человеческой слабости, как выпивка. Я думал, что всякий советский человек не способен будет ни в малейшей степени отнестись предосудительно к этому факту, если поймет и узнает его причины. Ведь какие развлечения были у рабочей молодежи в ту пору, когда С.М. [Киров] учился в Казани? Кабак да церковь. И мне казалось, что сила и главное качество молодого Кострикова именно на этом этапе его жизни не в том, что он из-за горя прибегал к вину, а в том, что он быстро преодолел эти колебания, в том, что именно в сопротивлении к окружавшим его нравам, строю, бытовому укладу выработался его характер стойкого несгибаемого вождя, прекрасно знающего рабочую массу и поэтому умевшего вести ее за собой.

Впоследствии, когда Мосягин был у меня в Ленинграде, я оставил в стенограмме бесед с ним те места, где он упоминает о подобных фактах, и в этом заключается главная моя ошибка [...]4

Подобрав весь собранный материал, я один экземпляр передал Л. Пантелееву для сценария, вырезав из одной стенограммы несколько наиболее значительных фактов о склонности С.М. [Кирова] к вину и убрав воспоминание Мосягина о том, что он вечером в 1902 году увещевал Кострикова и Асеева не пить. Естественно, из этого увещевания следовало, что Мосягин воспитывал Кострикова, а не наоборот, поэтому этот факт я вырезал, в то же время оставив другие, менее значительные. Действовал я тогда на свой страх и риск, не имея никаких точных указаний на этот счет […] Все остальные экземпляры я оставил у себя дома, предварительно согласовав этот вопрос с т. Белицким. Делал я это по двум соображениям. С одной стороны, мне не хотелось, чтобы этот сырой материал находился в делах киностудии, где по заведенному порядку вещей к нему в любой момент мог иметь касательство каждый. Во-вторых, я сказал Белицкому, что буду писать книжку на этом материале, а для этого он должен всегда быть у меня под руками. Когда материал был у меня дома, никто к нему никакого касательства не имел. Лишь один раз произошло следующее: директор Лениздата т. Желдин, когда зашла речь о подписании договора на книжку о юности Кострикова, направил меня по всем вопросам к главному редактору Детгиза Светлову. Второй год я имею общение с Детгизом, обследовал в начале этого года его по заданию Комиссии партийного контроля, знаю всех работников Детгиза, но эта фамилия была мной услышана впервые. «А кто такой Светлов?» — спросил я Желдина. Он мне ответил, что Светлов — это член партии, бывший редактор Иваново-Вознесенской газеты, прислан в издательство для укрепления партийного руководства ЦК ВЛКСМ, и что с ним можно вести разговоры о всех редакционных делах. Когда я пришел к Светлову […], я ему рассказал о планах. Тогда он попросил у меня почитать материал. Весь материал я ему не дал, а на одну ночь дал две стенограммы моих бесед с Мосягиным. Возвращая мне материал, Светлов заметил, что он подробен и интересен […]. До августа Светлов работал в издательстве, и я его мельком видел. Когда партследователь т. Бутырина в числе первых вопросов задала мне вопрос, кому, кроме Белицкого и Пантелеева, я давал читать кировские материалы? Я немедля назвал ей фамилию Светлова. Я считал и считаю, что материал ему я дал на законных основаниях, как редактору моей будущей книжки, которую я должен был писать на этих материалах. На заседании Комиссии партийного контроля, когда я повторял свои объяснения, т. Белицкий с места подал реплику, что якобы Светлов сейчас разоблачен как враг народа, что он — троцкист. Разумеется, что это сообщение немедленно во много раз утяжелило обвинение против меня. Я не знаю, проверяла ли Комиссия, кем оказался в последнее время Светлов, но думаю, что врагом народа он не является хотя бы потому, что через месяц после выхода из тюрьмы, я встретил Светлова в издательстве, куда он приходил за рукописями. Раз он на свободе, то каковы бы ни были его преступления перед партией, считать его врагом народа и не арестовывать, по-моему, нельзя […] Кем бы Светлов ни был сейчас, материал ему я давал как Светлову-коммунисту, главному редактору издательства, каким он был в мае.

Уже когда была написана эта апелляция, я обратился за разъяснениями к зав. Ленинградским отделением Детгиза ЦК ВЛКСМ т. Желдину Л.Б. и попросил его рассказать мне о судьбе т. Светлова. Желдин заявил мне, что действительно Светлов был исключен из партии, но тем не менее никто его не арестовывал, врагом народа он не был. Сейчас Светлов подал апелляцию о своем восстановлении в партии и еще до разбора этой апелляции районный партийный комитет Куйбышевского района г. Ленинграда направляет его обратно для работы в издательстве.

Уже в конце июля т. Белицкий предложил мне дать копии собранных мною материалов молодой писательнице Антонине Голубевой, которая на основах соревнования с Пантелеевым должна была писать сценарий на эту тему. Зная, что ряд фактов недобросовестного отношения с кировским материалом, собранным ею лично, недостаточно хорошо с моральной стороны аттестует А. Голубеву, говорят о ее политической нечистоплотности, я наотрез отказался выдать материал, собранный мною, лично Голубевой. Я просил Белицкого не давать ей материал, так как знал, что она использует его для своих личных нужд и весьма недобросовестно к нему отнесется.

Т. Белицкий категорически предложил мне выдать ей материал. Я это приказание выполнил лишь наполовину: Голубевой я выдал самый незначительный материал, ни один материал Мосягина к ней не попал. Спустя некоторое время события показали, как я был прав. Когда киностудии понадобился материал, отданный Голубевой, она отказалась его возвратить […] Никому больше я его не давал, никаких разговоров по поводу него не вел, за следующим исключением.

Собирая материал, я испытывал странное чувство, что эта работа, по методам несомненно кустарная, в какой-то своей части является дублирующей ту большую, плановую работу, которую проводит Кировская комиссия в Смольном. Меня удивляло и удивляет, почему киностудия не санкционировала свое мероприятие в Кировской комиссии? Ощущая неудовлетворенность такой постановкой дела, я как член партии счел своей непосредственной обязанностью, даже если это нужно будет — через голову своего руководителя, нарушить подобное ненормальное положение. Я разузнал номер телефона секретаря Кировской комиссии т. Панкина и позвонил ему с просьбой принять меня. Т. Панкин назначил день и час, когда мне будет спущен пропуск, и я приехал к нему в Смольный. Я хотел попасть на прием к т. Позерну, но узнал, что Позерн болен […] Я привез Панкину все материалы, какие в то время были у меня. Он их перелистал, не читая, посмотрел собранные мною фотографии училища и учеников и сказал, если будет у меня что-либо интересное и новое из фактов непосредственного участия С.М. [Кирова] в революционной работе, чтобы я ему подобные материалы забросил. Те факты революционной работы Сергея Мироновича, о которых я ему говорил, он, судя по его словам, знал […]5 Меня очень удивил тот безразлично-спокойный тон, который сквозил в разговоре со мной Панкина. Идя в Смольный, я ждал большей заинтересованности в моей работе, думал, что он подробно опросит меня, почитает материалы. Этого не было. Было вялое, безразличное отношение.

Еще больше я был поражен, когда спустя четыре месяца, на заседании Комиссии партийного контроля, этот человек изложил свою беседу со мной в явно извращенном, контрреволюционном виде. Например, я ему говорил, что С.М. [Киров] спас своего товарища Асеева от самоубийства. Асеев заболел сифилисом и хотел застрелиться. Костриков узнал об этом, повел Асеева к врачу, заставил его лечиться. Именно так этот факт, свидетельствующий о необычайной чуткости молодого Кострикова уже в те годы, излагается в стенограммах Мосягина. Именно так я рассказал его Панкину, а он сообщил партследователю т. Бутыриной, что якобы я говорил ему, что «С.М. [Киров] болел сифилисом» [...]

Ведь просто по законам логики подумать, чего стоит в таком случае Панкин, державший этот факт четыре месяца под спудом и лишь потом, когда дело всплыло наружу, сообщивший его Комиссии партийного контроля. Я ехал к Панкину как к секретарю Кировской комиссии, говорил с ним как с членом партии, ведущим большую и важную работу, но вместо своевременной помощи и внимания, я спустя четыре месяца был оклеветан. Правда, т. Рубенов разрешил мне опровергнуть заявления Панкина, что я и сделал в особом заявлении, да и опровергать-то по существу было незачем, потому что сам Панкин извиняющимся голосом говорил мне, когда мы вышли: «Я уж позабыл точно, как было дело и напутал» […]

До 28 августа все было абсолютно спокойно. Белицкий хвалил меня за работу и выделил меня консультантом по сценарию «Сережа Костриков», который был уже в это время написан Л. Пантелеевым. Кроме нескольких устных бесед со сценаристом, я написал подробный письменный отзыв о сценарии, в котором намечал ряд существенных поправок. Отзыв этот, кстати сказать, как и мои письма о сборе материала, поступили в Комиссию партийного контроля после обсуждения моего дела на заседании Комиссии. А ведь именно в этом отзыве, в значительной степени концентрировалась моя точка зрения на переработанный в виде материал.

28 августа т. Белицкий предложил мне собрать комплект кировских материалов для того, чтобы он мог показать их в Смольном. Когда я подобрал ему материал, он спросил меня: «А нет ли тут чего-нибудь сомнительного»?

Тогда еще я был уверен, что в основном вся работа проведена мною хорошо и никаких подозрений о качестве материала у меня не возникало. Я ответил ему, что материал подробен, неизбежно как и всякий сырой недоработанный материал субъективен и нуждается в тщательной проверке, но что на мой взгляд, ничего в нем сомнительного, за исключением фактов, на которые я раньше первый обращал внимание Белицкого в нем нет. На следующий день меня вызывают в Комиссию партийного контроля […]

С этого дня мне пришлось переносить один за другим удары один другого тяжелее. Ведь это неимоверно тяжело, думать что ты работаешь хорошо, и вдруг в один прекрасный день узнать, что все, что ты сделал, берется под сомнение, зачеркивается, и с тобой говорят как со врагом, и в каждом задаваемом тебе вопросе сквозит недоверие. А самое обидное, что когда ты начинаешь осознавать свои ошибки, ты одновременно понимаешь, что основания для этого недоверия налицо, что будь ты сам на месте людей, беседующих с тобой, сам бы говорил с недоверием и искал бы в каждой ошибке большего и тайного смысла.

Т. Бутырина порицала меня за то, что я сразу не вычеркнул из стенограмм все факты, которые в руках врага могут опорочить память С.М. [Кирова]. Она ругала меня за то, что я записывал эти факты и пользовался ими. Не успел я возвратиться на работу, как меня вызвал к себе директор т. Кацнельсон и стал меня ругать за допущенные ошибки. Надо сказать, что до этого, за восемь месяцев моей работы на [кино-]фабрике, он ни разу не удосужился сказать мне ни одного слова. А ведь я вел немаловажную работу. Он дал мне машину и приказал, чтобы я немедленно ехал к себе домой и привез бы ему все какие у меня есть материалы о юности Кирова […] свои личные рабочие экземпляры по которым я в свободное от работы время писал книжку о Кирове […] Кацнельсон сказал мне, чтобы я какими угодно путями взял также и у Пантелеева последний находящийся на руках (если не считать Голубевского) экземпляр материалов к сценарию. Ночью вместе с Пантелеевым я поехал к нему на дачу в Разлив и привез оттуда часть материалов, в которых находились оставшиеся не изъятыми факты, заинтересовавшие Комиссию партийного контроля.

Когда утром, перед тем как поехать в киностудию я перечел этот материал, уже каждый факт в нем казался мне обличающим меня. Мне трудно описать состояние, в котором я тогда находился.

Так как вопросы, которые я излагал в стенограммах, по моей просьбе стенографистки излагали конспективно, я первым долгом на полях стенограмм записал их так, как они звучали в действительности. Первоначальный их текст мне показался неудачно изложенным. Я оторвал поля и стал вписывать их на клочках бумаги в текст, что вызвало необходимость перемонтировки материала. Когда этот материал попал в комиссию, меня обвинили также и в том, что я нарочно пытался скрыть отдельные факты, переданные мною в материалах Пантелееву. Этой мысли у меня не было. Я прекрасно знал, что по ходу дела будет опрошен Пантелеев, да и зачем мне было с тайной целью уничтожать факты, которые уже раньше были переданы мною т.т. Белицкому и Кацнельсону. Перемонтировал материал и изъял из него ряд фактов я в состоянии большого морального угнетения, точно также как дома от огорчения изорвал две тетрадки своих черновых набросков глав будущей книги. Сейчас я себя ругаю за это. Именно этими главами я мог бы определить свое отношение к материалу. Тогда же я находился почти в невменяемом состоянии […]

Когда я сидел в тюрьме, я часто неоднократно пытался проверить всю свою жизнь и выяснить: могу ли я за что-нибудь обижаться на Советскую власть? Ведь в таких случаях, когда человек изолирован от общества и когда его подвергли тяжелой репрессии, обида может иногда превратиться в защитную идею, в спасение. Но ни одного факта обиды я не мог найти […]

При одной лишь мысли о том, что я исключен из партии, нахожусь вне ее пределов, после того как лучшие годы моей жизни связаны с пребыванием в партии, при одной мысли о моем исключении, мне становится невыносимо тяжело. Я не могу освободиться ни днем, ни ночью от этой щемящей тоски […] когда я вспоминаю обо всем, мне хочется кричать от боли, сесть и кричать. То, что я пережил за эти полтора месяца, это больше, чем школа. Сейчас мне абсолютно ясно, что я сделал, в чем я виноват. Я виноват в том, что на известное время потерял чувство партийной бдительности и собрал в числе хорошего материала, ряд фактов, которые бы могли сыграть на руку классовому врагу. Тем более это страшно сознавать, когда понимаешь — имя какого светлого человека могло бы быть оклеветано врагами. Сейчас я никогда бы вновь не допустил эту ошибку. Я многое понял и пережил.

Я прошу оставить меня в партии, чтобы всей своей жизнью загладить все то, за что меня партия вполне справедливо и уже в достаточной мере наказала. Потерять для меня партию — равносильно тому, что потерять жизнь. Я никогда ни на минуту не использовал партию в материальном и каком-либо другом отношении. Я был связан с ней морально, физически ей принадлежала вся моя жизнь, все мое существование. Чувствовать себя вне партии я не смогу.

 

В.П. Беляев

Ленинград, Пр. 25 Октября, кв. 76

 

РГАСПИ. Ф. 589. Оп. 3. Д. 10436. Л. 108–128. Автограф.


Назад
© 2001-2016 АРХИВ АЛЕКСАНДРА Н. ЯКОВЛЕВА Правовая информация