Фонд Александра Н. Яковлева

Архив Александра Н. Яковлева

 
АЛЕКСАНДР ЯКОВЛЕВ. ПЕРЕСТРОЙКА: 1985–1991. Неизданное, малоизвестное, забытое.
1991 год [Док. №№ 121–152]
Документ № 147

Лекция А.Н. Яковлева «Демократия, Россия, третий путь» в Принстонском университете (США)1

21.11.1991

XX век Россия начала бунтом против царского самодержавия. Тому много причин. Разбуженные реформами 1861 года надежды не принесли ожидаемых результатов. Страна терпит поражение в русско-японской войне. Не пошли на пользу обществу и уроки революции 1905 года. Столыпинская реформа тормозилась и справа, и слева. Бездарное ведение Первой мировой войны унижало достоинство народа. Кризис власти и кризис экономики становился все более угрожающим.

Одним из следствий всего этого было феноменальное отчуждение режима от страны. Не только от бедных и обиженных, но и от многих представителей тех слоев, которые сегодня называли бы «третьим сословием», «средним классом». Общественный кризис раскручивался на глазах подобно тайфуну. Среди студенческой молодежи считалось просто неприличным не принадлежать к революционерам. Режим был обречен.

В дверь стучалась революция, которая должна была стать буржуазно-демократической. «Должна была», ибо в этом направлении побуждал думать политический опыт Западной Европы. Там новый, динамичный, накопивший силу и амбиции экономический класс буржуа требовал своего места и в политической раскладке власти. Итогом стало появление буржуазно-демократических государств как республиканского, так и конституционно-монархического толка, сегодня мало отличных друг от друга.

Иначе получилось в России. Революция февраля 1917 года была скорее результатом внутреннего разложения самодержавия, его отчужденности от общества, нежели следствием осознанной и целеустремленной стратегии новых сил. Ибо когда эта революция свершилась, произошло невообразимое и непростительное. В стране не нашлось компетентной, образованной, социально ответственной силы, которая была бы готова взять власть в свои руки во имя спокойной жизни народа, нормального повседневного труда. Одни были заняты набиванием карманов, другие — строительством воздушных замков, третьи презирали сами институты власти, развращающие человека.

Экономическая слабость и политическая вялость, нерешительность, гражданская незрелость нарождавшейся российской буржуазии не позволили ей удержать власть, по сути, случайно упавшую ей под ноги. Эта власть валялась в грязи осенней распутицы, под холодным дождем октября и не была нужна никому из тех, кто был бы способен употребить ее хотя бы не во зло. Ни купечеству, ни заводчикам, ни усталым и обедневшим дворянам, ни равнодушному обывателю. Лишь интеллигенция громко восторгалась переменами, пела гимны свободе, но не более того.

И мало кто думал, что безвластие удесятеряло страсть к власти у тех, кого нельзя было допускать к ней. Все происходило второпях. Некому было даже предостеречь общество о том, что верх в таких случаях берут правые или левые авантюристы, прикрывающиеся радикально-популистской фразой. И неважно, правые или левые, а важно — что авантюристы, исторические временщики, носители люмпенской психологии и маргинального сознания. Политические перекати-поле, гонимые переменчивыми социальными ветрами.

Первыми испытали свой шанс правые. И когда корниловский путч провалился, наступил звездный час левых. К власти пришли сторонники социалистического эксперимента: большевики, меньшевики и социал-революционеры. Они по-разному видели путь и даже его конечную цель. Им еще предстояло сцепиться друг с другом в смертельной схватке за революционную праведность, чистоту догм, а попросту — за власть. Но направление движения — социализм — не вызывало споров и сомнений.

Это схема. За ней — жизнь страны, ее кровь, нищета, социальные конвульсии, многолетний гражданский раскол, лихорадочные попытки реформироваться. И когда сегодня идет спор об итогах последних трех четвертей века, то итоги эти лишь в известной мере предопределены большевистским переворотом 1917 года, ибо и сам переворот этот — не только причина, но и следствие. И когда констатируем, что российская революция 1917 года в конечном счете и достаточно быстро, уже к своему 20-летию, выродилась в тоталитаризм, едва ли не многократно худший, чем самодержавие, то как факт это верно.

Но почему так произошло? Почему демократический порыв революции оказался столь кратковременным, столь нежизнеспособным? Почему именно демократический ее потенциал никто всерьез не защищал? Не хватило ума и опыта у революционеров? Или же демократия пала под напором люмпенства, которое чем дальше, тем больше задавало тон в общественном жизнеустройстве? Или же для демократии просто не было объективной основы, которую не давали ни феодализм, ни ранний, купеческо-накопительский капитализм, ни сама революция, отрицавшая не только то и другое, но и тот опыт пусть несовершенной, но демократии, что уже был накоплен в Западной Европе?

В разной степени действовали все эти факторы, как и многие другие. Взаимно усиливали и дополняли друг друга. Но главное все же в ином. Демократия — это цивилизованная форма человеческих отношений, разумное соотношение между управлением и самоуправлением, возможные лишь для общества, не испытывающего катастрофических угроз извне или изнутри. Для общества с высокой степенью суверенности личности, уже вошедшей в политическую и общую культуру населения. Для общества, в котором у такой личности в достатке рациональности и здравого смысла. Все это дается опытом многих поколений. И ни одно из этих условий не существовало в предреволюционной России 1917 года.

Нисколько не оправдывая всего последовавшего, нельзя в то же время не признать: в том положении, в котором оказались российское общество и государство к исходу второго десятилетия XX века, — ненасильственного, демократического решения накопленных проблем и противоречий трудно было ожидать. Речь могла идти, очевидно, только о мере и степени насилия, связанных с ним жертв, о величине и характере той раны, что должна была неизбежно остаться на душе и теле страны. История распорядилась так, что все самое худшее и было взято по максимуму, хотя таких намерений не было изначально, наверное, ни у кого.

Соль преобразований, счет которым пошел в 1985 году, — демократия. Дело оказалось гораздо труднее, чем думалось. По многим причинам. И сегодня она качается на ветру бушующих страстей, настроений, объективных обстоятельств, связанных с грузом прошлого и нынешним экономическим положением. Само по себе это не должно разочаровывать: ни в одной стране мира, где есть работающая демократия, в момент ее рождения она не была и не могла быть такой, какой становилась потом, через десятилетия и столетия своего развития.

И у нас в стране немало образованных, рациональных, культурных людей; однако они еще не определяют тон в общественной жизни и содержание политики. Скажем так: даже они далеко не всегда сами руководствуются здравым смыслом. Других же предпосылок демократии, и прежде всего экономического фундамента под суверенитет личности, пока нет.

Иными словами, перестройка имеет все шансы повторить судьбу многих прежних революций, вывести страну на новый виток авторитаризма, естественно, вопреки ее собственным замыслам и намерениям. Но много ли значат намерения в мире реальностей?

Однако радикализм и точность преобразований могут и разорвать этот замкнутый круг, если сейчас, немедленно создадут и защитят экономические свободы личности и ее суверенитет. Это — центральный вопрос не только нынешнего этапа преобразований, но и всего исторического выбора страны, который определит жизнь не меньше чем двух-трех последующих поколений. Пока, в первые послеавгустовские месяцы, демократия медлит, теряет время, упускает возможности.

Причина понятна, но в нее не хочется верить. Августовский путч2 был мятежом консервативных сил лишь частично. Они оставались пассивны, наблюдая происходившее со стороны и даже в некотором удивлении. Объективно, на деле, независимо от субъективных намерений — они были разные, — путч стал попыткой революции «сверху», какой была изначально перестройка, абортировать собственное развитие, ибо революция уже испугалась сама себя. Попытка не удалась, революция давно вышла за первонамеченные ею рамки. Но после августовских дней, когда консервативные силы несколько и временно притихли, обстановку быстро оседлали те, для кого демократия была лишь оппозиционной одеждой, и не более. А поскольку этап острой и открытой конфронтации закончился, они намного потеплели к консерваторам и повысили бдительность к бывшим союзникам — демократической прессе. Некоторые демократы, оказавшиеся у власти после августа, без стеснения демонстрируют новый авторитаризм: административно-командную систему без партии, тоталитаризм без идеологии. Вероятные последствия — раскручивание спирали проблем, которые могут вновь превратить пока только возможное в действительное.

Революция 1917 года переродилась и погибла, споткнувшись изначально на стремлении осчастливить всю страну из единого центра. Подобное стремление было не чуждо и самодержавию, которое субъективно вовсе не ставило своей целью нечто противоположное. Сейчас на этом спотыкаются и новые, демократические силы, неожиданно быстро вознесенные к власти событиями позднего лета 1991 года.

Позывы к демократии у российской революции 1917 года были. Достаточно почитать документы, работы ее лидеров, другие материалы. Словесные декларации сохранялись и позднее, вплоть до начала перестройки, в том числе и при Брежневе и даже при Сталине. Конечно, они были циничны и лицемерны. Но если бы даже они были субъективно искренними, честными, то осуществиться им было не дано из-за отсутствия необходимых объективных условий и предпосылок демократии. Оформился противоположный строй — тоталитарный, который понимал, что демократия — это его смерть. Что любая, самая мелкая и незначительная уступка демократии в конечном счете обернется колоссальными потерями и издержками для режима и в конечном счете его политическим крахом. Что, собственно, и произошло.

Даже Хрущев, по не вполне ясным причинам выступивший против сталинизма, но в узком его толковании, как режима и олицетворявших его лиц, но не сталинизма как укорененной государственно-партийной машины и не большевизма как политической теории, психологии и практики, как основы, стрежня и легитимации этой машины, — но и Хрущев испугался, ибо разоблачение сталинизма с неизбежной неотвратимостью вело к пробуждению страны. Последовавшая брежневская эпоха принесла огромный разрушительный результат, как и сталинская. Сочетание морального террора с массовой коррупцией оказалось силой, мало с чем сравнимой по разлагающему, мертвящему воздействию на общество.

Но у де-факто поощрявшейся коррупции была и политическая сторона, ясно не увиденная и потому не оцененная режимом: в обществе постепенно рушились все авторитеты и «священные коровы», проходил постепенно эффект запечатленного социального страха. Все это объективно расчищало дорогу переменам. Это интереснейшее и совершенно не изученное, даже не описанное еще явление: роза, вырастающая на помойке; демократия, пробивающаяся к свету не в результате долгой и трудной борьбы оппозиции, но из собственных близоруких и самонадеянных действий коррумпированного тоталитаризма. Поневоле поверишь в диалектику!

Верно, что и сам Сталин, а за ним и все остальные держались сталинистско-большевистской позиции, когда людям через различные каналы разрешалось критиковать всех и вся, кроме сущности власти и ее высшего руководства. Нередко по итогам такой критики руководителей среднего уровня снимали, отдавали под суд проворовавшихся. Тем самым создавалась внутренне достаточно прочная, самодостаточная система, державшаяся отнюдь не только страхом, но и иллюзиями и даже отдельными здравыми вещами. Но одновременно убирались и те, кто ставил под сомнение вождя, а позднее — систему. Рядом с критикой, которая служила делу запугивания всех нижестоящих, поощрялась и самокритика, то есть практика доносительства на самого себя. На все это был мобилизован колоссальный политический и надзорный аппарат.

На длительном историческом отрезке это позволяло спокойно существовать очередному режиму личной власти. Но ценой того, что болезни общества, экономики, духа загонялись все глубже, становились все более трудноизлечимыми. Ценой того, что властные и духовные опоры системы неуклонно размывались, разъедались коррозией. Но одновременно в ней не складывалась, не формировалась, не обретала закалку и опыт та массовая, но лояльная и ответственная политическая оппозиция, которая только и могла стать воспреемницей общественной жизни в организованном, предсказуемом, эволюционном порядке. Общество постепенно прозревало, но прозрение слишком часто уходило в цинизм, безверие, апатию, эгоизм.

Можно утверждать, что такие же по сути и смыслу социальные и духовные механизмы подготовили и крах самодержавия, и краткую вспышку демократических устремлений, и падение страны в новую диктатуру на старте XX века. И сейчас, если не вмешаться в ход подобных стихийных сил и процессов, произойдет скорее то же самое: за взрывом изжившего себя старого последует становление неоавторитаризма.

Перестройка попыталась вырваться из абсурда замкнутого круга. Вырваться целенаправленно к демократии как главной своей цели, изменив тем самым тысячелетнюю парадигму общественной жизни.

По существу, был поставлен вопрос: возможен ли поворот к демократии общества, дошедшего до понимания — но еще только до понимания, не более, — гуманистической и практической ценности демократии? В чем-то такая постановка сродни Октябрю 1917 года — тогда общество тоже разворачивалось в совершенно новом для него направлении. Но тогда к утопии, причем негодными средствами. Сейчас к модели, достаточно известной в современном мире. Тогда не только были готовы к применению крайнего насилия, но и видели в этом благо для самого же общества — как в горьком лекарстве или хирургической операции. Сейчас насилие исключалось.

На избранном пути преобразования прошли пока два своих этапа: до августовского путча 1991 года и после его провала. Этапы, различающиеся тем, какую роль на каждом из них играли или продолжают играть главные носители тоталитарного начала: КПСС и созданное ею тоталитарное государство. В руках этого тандема находилась вся политическая, экономическая, духовная, идеологическая, военная, правовая и любая иная власть в обществе, включая даже власть теневой экономики и политики.

На первом этапе — с апреля 1985 по август 1991 года, — перестройкой, а тем самым и движением страны, общества к демократии руководили с разной степенью эффективности коммунисты. Процесс был внутренне противоречив и как следствие этого шел с большими осложнениями.

Сама идея перестройки давно бродила в умах интеллектуалов. Но начала претворяться в жизнь теми людьми, что принадлежали к высшему эшелону партийной иерархии. Потом они стали фактически оттесняться в сторону. Верх постепенно брали люди консервативных взглядов. Они встали у руля государства и правили вплоть до августа 1991 года. Но при всех перипетиях объектами перемен оставалась сама партия и все созданное ею за десятилетия, прежде всего государство с его абсолютистским господством над обществом.

Реформы на этом этапе не могли идти помимо КПСС. Это была объективная неизбежность, но в этом же заключалась и беда. Реформы проводились лишь в той мере, в какой это позволяло сопротивление партаппарата. С ликвидацией партийной монополии на власть, а позднее — с распадом КПСС и фактическим отстранением ее от власти были утрачены рычаги, необходимые для продолжения и развития «революции сверху».

Что же именно оказалось разрушенным, и насколько это разрушение приблизило страну к демократии или же удалило от нее?

Как ни парадоксально, но из всего наследия сталинско-брежневской системы разрушенной оказалась только ее партийная часть. Притом наиболее сильно разрушенной — на крайних ее полюсах: в центре — бывший ЦК КПСС и его органы и на уровне первичных партийных организаций, многие из которых просто самораспустились. Среднее звено сохранилось де-факто благодаря тому, что на местах оно гораздо более тесно и непосредственно сплетается с реальной властью: как прежней, номенклатурной, так и новой «демократической».

В этом есть своя логика и своя историческая справедливость: партия, погнавшаяся за утопией, в том числе и за утопией реформы того, что само по себе было извращенным продуктом насильственного насаждения утопии, просто не могла рано или поздно не остаться у разбитого корыта.

Приблизило ли это страну к демократии? Да, в том смысле, что сняты мощнейшие ограничители на пути к ней: инквизиторское охранительство, догматическая зашоренность, привычка принимать идеологию за реальность, организационные структуры, которые все перечисленное охраняли, поддерживали, развивали. Но само по себе все это — еще не созидание демократии. Это лишь потенциальная возможность, которой предстояло воспользоваться. Вопрос заключался в том, найдутся ли те, кто хотел бы использовать открывшуюся возможность.

Такие силы нашлись, притом шли они, как мне представляется, с двух направлений. Одно — искреннее демократическое движение «снизу». Оно было представлено людьми самого разного плана и уровня; преследовало десятки интересов, в том числе и противоположных друг другу; привело к формированию многих сотен партий, групп, политических движений; добилось для себя удивительных подчас успехов на местных и общенациональных выборах 1989–1990 годов. Но в целом не являло собой чего-то единого, не имело и пока не создало собственной программы реформ. И даже не всегда ориентировалось на создание и закрепление именно демократической государственности. Часто и сильно в нем доминировали темы антикоммунизма и национализма, каждая из которых беременна авторитаризмом.

Другой силой стали носители государственного — а в наших специфических условиях это всегда неизбежно означает административно-командного, — начала. Коль скоро вся собственность в стране в руках государства, ею невозможно объективно управлять каким бы то ни было иным способом, кроме централизованного администрирования. И вопрос заключается лишь в том, где, на каком уровне станет располагаться такой центр. В созданной Сталиным системе он мог, разумеется, быть только в одном месте — на уровне Союза в целом. В условиях перестройки окрепшие региональные субцентры не могли рано или поздно не выставить собственных требований и претензий.

Перестройка стремилась изменить, сломать именно систему сталинизма — а значит, и ее прежний центр, который, почувствовав это, с января 1987 года3 выступил лидирующей силой антиперестройки. В той мере, в какой реформы перестройки дали позитивные итоги, они стали возможны только как результат и союза, и противоборства между собой партийного и государственного начала старого, сталинского общесоюзного центра. Проиграли в итоге оба.

Такой проигрыш в практическом его выражении мог означать как минимум два исхода. Первый — приход вместо прежней монополии КПСС новой системы политического плюрализма, парламентской многопартийности. Вместо командной сверхцентрализованной экономики — экономических свобод при регулирующей роли рынка и правительства. Другой — выдвижение неожиданной, новой «третьей силы».

Никакой другой системы взамен прежней — ни политической, ни экономической, — в стране, однако, не существовало. Их только предстояло создать. Формально политический плюрализм и многопартийность состоялись. Но новые партии были еще слишком малочисленны, слишком заняты самоутверждением, слишком неопытны и некомпетентны, чтобы в полной мере взять на себя ту меру власти и ответственности, которой располагала прежде КПСС. Или хотя бы сопоставимую меру того и другого. Экономически же старые хозяйственные структуры шли на что угодно, лишь бы не допустить становления новых форм собственности и хозяйствования, и прежде всего ни под каким видом не допустить признания экономических свобод граждан — этой первоосновы любой демократии.

Сложилось глубокое и нездоровое противоречие: на поверхности общественной жизни бурлили, казалось бы, самые что ни на есть демократические вихри, потоки и водовороты. В действительности же власть все более сосредоточивалась в руках тех, у кого были ресурсы и возможность распоряжаться ими. Ничего общего с демократией эта власть не имела, но и справедливо не считала для себя на том этапе необходимым и выгодным открыто выступать против демократии или даже ввязываться в споры о ней: стихийный демократизм общественных процессов позволял этой власти решать свои задачи — добиваться перераспределения веса и влияния в собственных структурах. Власть, уходившую от старого центра или отбираемую у него, выхватывали новые руки. Они-то и стали «третьей силой» тогда, когда борьба между реформаторами и консерваторами в старой КПСС, между партией и государством в старом центре истощила всех и обрела патовый характер.

Попытка переворота взорвала этот пат. КПСС, старый Союз, централизованное управление экономикой, — всего этого окончательно не стало. На первый план закономерно вышел тот, кто сохранил к этому моменту власть и организацию: республиканские структуры. Их ультранационализм, их стремление к государственной обособленности — уже не борьба против былого угнетения и притеснения, ибо всего этого не стало, «угнетатель» рухнул… Ультранационализм и сепаратизм сегодня — объективно носители нового тоталитарного начала, только на ином организационно-политическом уровне.

После августа 1991 года начался второй этап перемен. Что для него наиболее характерно?

Прежде всего то, что перестройка — по крайней мере на этом этапе — полностью взята из рук ее инициаторов силами, практически не существовавшими на старте 1985 года; силами, политически оформившимися только в результате перестройки, в самые последние ее годы; силами, появление и столь сильный выход на авансцену которых перестройка, прямо скажем, не предвидела.

Далее, если раньше у преобразований существовал своего рода концентрированный противник в лице старых структур КПСС с их борьбой против перестройки, то теперь такого оппонента на стало. Это оказалось пока очень тяжелым испытанием для демократии, во многих отношениях куда более тяжелым, чем противостояние предшествующих шести лет. Ибо демократические силы в полной мере вкусили плоды своей неорганизованности, разобщенности, взаимного отчуждения и острого дефицита практических идей. А новые властные структуры очень часто не выдерживают испытания искушением нового монополизма, поддавались этому искушению не то чтобы нехотя, но подчас с восторгом. Искушение монополией, реальной или потенциальной, всегда опасно. А в нашей стране и с учетом нашего исторического опыта — особенно. Если демократические силы сейчас повторят опыт большевизма 1917–1918 годов, это станет проигрышем свободы и демократии. И, скорее всего, надолго.

Что же касается КПСС, то она, потеряв старые структуры (но окончательно ли или же только на время, покажет будущее), фактически сумела сохранить, а иногда и усилить свое влияние на местном уровне, где правила игры авторитарной власти сохраняются еще почти в неприкосновенности. Окончательно оформились локальные феодально-коммунистические кланы и структуры, которые в большинстве случаев существовали и в период Брежнева. Но тогда хоть номинально они были все же под контролем центра. Сейчас такой контроль утрачен полностью. Прикрываясь лозунгами обновления и национального суверенитета, эти клановые структуры обретают в своих регионах абсолютную власть, получают небывалые прежде возможности определять политику. Они потенциально являются сегодня тем более опасными, что в глазах нашего и мирового общественного мнения эти структуры часто воспринимаются как нечто новое, как прямой результат перестройки, материализация ее надежд и расчетов, как ее законные дети.

На нынешнем этапе революции в полной мере проявился и кризис легитимности, что также напрямую связано с демократической перспективой страны. В латентном состоянии этот кризис тлел постоянно. Но сейчас он вспыхнул с особой активностью и, по-видимому, будет какое-то время нарастать.

По-настоящему глубокие реформы, которые затрагивали бы все стороны жизни, неизбежно подводили к этому кризису. Потому что рано или поздно, но должен был встать вопрос: как далеко могут простираться перемены, осуществляемые на фундаменте и на законах прежнего общества, прежней системы? Возможно ли в принципе положение, когда систему можно было бы принципиально изменить во всех важнейших ее частях, опираясь на законы и порядки самой этой системы? И если подобное мыслимо теоретически, то каковы факторы, которые позволяли бы перевести эту теорию в практику, обеспечить успех ее?

На подобные вопросы априорный ответ невозможен. Возможны, конечно, надежды, расчеты, упования, личные предпочтения; но все это еще предстоит проверять политическими реалиями. Однако на деле проблема легитимности оказалась гораздо глубже и серьезнее, чем это представлялось.

Перестройка все назвала своими именами. Так рухнули многие мифы и легенды, оправдывавшие былые порядки. Но с ними разрушались и политико-психологические основания под самими порядками. Казалось бы, это только хорошо — перестройка и ставила себе целью изменить их в корне. Но когда вскрываются первоосновы былой легитимности, они во многом влияют и на формирование легитимности новой, на выбор ее форм и средств.

Иными словами, то, что установлено когда-то силой, произволом, — силой же, произволом и может быть изменено. И люди не видят в этом ничего противозаконного. А если и увидят, не сочтут противоестественным, не станут особо протестовать. И вот уже становится возможным произвольное, без приговора суда, без соблюдения конституционного процесса закрытие газет, запрещение партий. Становится возможным новый передел собственности с нарушением законов — старых и новых. И общественное мнение воспринимает все это почти как должное.

Но известно же: именно такие методы привели в прошлом к становлению тоталитаризма. И сегодня вполне возможно повторение прошлого. К сожалению, эту опасность не принимают всерьез. А подобную практику не считают необходимым даже оправдывать — да никто по-настоящему и не требует таких оправданий, — чем отдают все происходящее во власть традиционной политической психологии, с ее привычными мерками и отношениями. В чем-то и подкрепляют эту психологию, оживляют, активизируют ее исторически «дремлющие» элементы.

Все это не должно, на мой взгляд, ни удивлять, ни разочаровывать тех, кто хотел бы видеть Россию в ряду демократий мира. Было бы по меньшей мере странно ожидать, что века антидемократизма, авторитарного произвола отойдут в прошлое по мановению волшебной палочки, не только не сопротивляясь, но и не оставив после себя никакого объективного наследия. И неверно, анализируя перспективы демократии в России, концентрировать внимание только на всем том, что связано с политической жизнью страны в последние шесть или даже семьдесят шесть лет.

Известно, что крупные и крупнейшие реформаторские начинания происходили в истории России достаточно часто: специалисты-историки насчитывают до полутора десятков таких попыток на протяжении последней тысячи лет. И тем не менее до демократии стране еще достаточно далеко. В чем же дело? Или правы те, кто причину причин видит во взаимном отторжении, несовместимости национального характера и демократии — этого продукта европейской культуры?

По-видимому, национальный психический склад россиян нуждается в гораздо более внимательном и непредубежденном исследовании, чем было до сих пор. Но в ожидании результатов такого изучения признать его причиной антидемократических бед и зол значило бы, мне кажется, найти очередного виновного. Только теперь уже не человека, не социальную группу, не класс, как бывало до сих пор, а разом весь народ. Не могу с этим согласиться.

Но если страна веками соскальзывает к авторитарным формам общественной жизни и делает это в разные исторические эпохи, при разных правителях, разных внутренних и внешних условиях, даже при разных общественно-экономических системах, значит, есть в обстоятельствах жизни этой страны и ее народов нечто такое, что выделяет, подкрепляет, питает, делает предпочтительной или более вероятной именно эту тенденцию, придает ей необычайную устойчивость.

Но такая причина может быть только одна — размеры страны и трудности ее социального освоения. На мой взгляд, фактор этот сказывается трояким образом.

Прежде всего, при значительных размерах страны, относительно низкой средней плотности населения, сложных климатических условиях ее и физически, и экономически трудно покрыть достаточно густой сетью надежных коммуникаций — идет ли речь об обычных дорогах или же современных видах связи. Но демократии не может быть без таких коммуникаций, ибо демократия — это прежде всего развитость всех форм общения. Общение же предполагает какую-то минимальную «спрессованность» его во времени; в противном случае в процесс общения, а тем самым и в его содержание могут вторгаться серьезные «возмущающие» воздействия: чьи-то интересы, позиции, действия и т.п.

С этим связана — но все же это стоит несколько особняком — проблема физического разрыва между центром и местами, имея в виду не столько даже расстояние от Москвы до дальних окраин, сколько от села или аула до районного центра. В общественных отношениях какой-то их центр всегда выполнял роль защиты, гаранта прав других, вершителя справедливости. Собственно, во всем этом заключена объективная полезность самого центра, исток его нужности другим, а не только самому себе. Но когда до ближайшего центра 200, 300, а то и 500 километров плохих дорог или бездорожья, то просто с практической точки зрения воспользоваться его защитой оказывается нелегко. А это создает значительные «технические» возможности для произвола.

По-особому стоит и проблема централизации. На первый взгляд, широкая территориальная экспансия при низкой плотности социального освоения территории объективно способствует как раз децентрализации. Но в таком случае происходил бы распад страны на некоторое число региональных единиц. В истории России было и такое, что обычно сопровождалось междоусобными раздорами, войнами, смутами. Если, однако, единство страны сохраняется (насколько искусственно, другой вопрос), то его поддержание само по себе требует в этих условиях гораздо более высокой меры централизации и гораздо большей ее жесткости, чем это было бы в иных обстоятельствах.

Все эти факторы для России действительно внеисторичны и, по-видимому, определяют ее политико-культурную специфику в большей мере, чем это осознавалось и признавалось до сих пор. Если так, то они будут действовать и впредь независимо от того, какие политические перемены может претерпеть страна. Развитие свободного рынка в какой-то мере сгладит их действие, но не сможет отменить его совсем. Тем более что хорошо известно из опыта других стран, да и самой России, что рынок не обязательно влечет за собой демократию, что он может уживаться и с самой жесткой диктатурой. В конце концов, уживался же он с царским самодержавием.

Истинная преданность идеалам и целям демократии требует реалистического учета подобных факторов. В противном случае демократия рискует превратиться лишь в еще одну умозрительную гипотезу, которая навязывается сопротивляющейся стране, в процессе чего дискредитирует себя и связанные с ней ценности. Мне, например, трудно представить себе, что в стране столь широкого многообразия культур, народов, условий — и особенно в период крепнущего пока национализма — демократический процесс будет развиваться одинаково во всех регионах. Ожидать подобного было бы и нереалистично, да и неразумно.

Исторический опыт России уже многократно показывал: сама попытка добиться униформности на столь обширном и разнородном пространстве обрекает любую идею — даже самую здравую и своевременную — на провал, а людей на страдания. Оказывалось жизнеспособным, устойчивым во времени неизменно только то, что так или иначе приспосабливалось к этому объективному многообразию условий, шло ли такое приспособление от умной и дальновидной политики или же было результатом стечения обстоятельств.

Проблема должна стоять иначе: закрепится ли идея и практика демократии на российских просторах? Пока же не только практика, но и сама идея не встречает еще в обществе единодушного принятия и одобрения даже в принципе. И было бы неверно закрывать на это глаза. Заметная часть — при разных формулировках вопросов от 20 до 40, иногда и более процентов, — людей все еще высказывается в пользу жесткого лидера, командных методов отправления власти, диктата. По-видимому, не менее восьми процентов населения были бы готовы поддержать откровенно фашистский режим. В этих условиях лишь многообразие форм демократии способно обеспечить жизнеспособность и перспективу демократическому процессу на Руси.

Наша еще по сути эмбриональная демократия более всего уязвима сейчас отсутствием компетентной, профессиональной и сильной исполнительной власти, которая действовала бы строго в рамках закона и демократического общественного контроля.

Такую власть все еще часто путают с замешанным на произволе авторитаризмом или же «твердой рукой», разговоры о которой стали дежурной темой. Однако здесь нет даже внешнего сходства. Верно, что на Руси авторитаризм и «твердая рука» всегда вырождались в бюрократизм, коррупцию и казнокрадство, а главное, в худшие формы государственного насилия над человеком. Но происходило это только потому, что над высшей властью не было контроля — ни человеческого, ни божьего. Исполнительная же власть в условиях демократии действует в системе разделения властей, над ней — власть судебная, права человека, избирательная сила общества.

Сегодня одни силы препятствуют становлению сильной исполнительной власти, искренне и праведно опасаясь возврата к авторитаризму, возрождения сталинизма. И столь же искренне не сознавая, что как раз без демократии их опасениям и страхам суждено сбыться с вероятностью автомата. Другие же, отлично зная и понимая, о чем идет речь, в становлении сильной исполнительной власти видят угрозу себе, своим авторитарным привычкам и замашкам, в конечном счете — фактор укрощения демократии, и поэтому стремятся подменить понятия, ориентиры, не допустить появления такой власти, выдавая ее ростки за угрозу антидемократизма.

Думаю, исход этого спора будет напрямую решен зрелостью политических лидеров и способностью общественности разобраться в происходящем на фоне сложного социально-экономического положения, открывающего простор для спекуляций и манипулирования.

Идея демократии по крайней мере в последние полтора века тесно переплетена с широким кругом идеологических, политических, культурных и иных вопросов, связанных с взаимоотношениями Россия — Европа, а в последние 70 лет — также еще и Восток — Запад. Европа всегда привлекала наиболее просвещенную, граждански мыслящую часть российского общества прежде всего именно тем, как решался в ней вопрос о положении человека в обществе, о взаимоотношениях личности и общества. Сказав это, я вовсе не хочу тем самым утверждать, будто бы в этом плане все в Европе обстояло превосходно, могло служить эталоном, — череда европейских революций, восстаний, внутренних и международных войн свидетельствует, что до идеала было весьма далеко. Но по отношению к России Европа на протяжении по крайней мере нескольких последних веков оставалась определенным ориентиром. Немало способствовала этому и давно уже ставшая традиционной практика укрытия российских инакомыслителей в Европе.

С другой стороны, однако, именно из Европы шла на протяжении последних 600 лет реальная и мощная военная угроза. Образовался водораздел религиозный — между католичеством и православием, притом постоянно пребывавший в возбужденном, активном, нередко болезненном состоянии. Европа была для России и объектом самосознания и самоутверждения. На достаточно продолжительный период все европейское оказалось слишком тесно связанным с российским двором и высшей знатью. Заимствования у Европы — иногда оправданные, иногда нужные, но негодно осуществлявшиеся, а иногда и крайне неудачные, — чередовались приступами антиевропеизма. Подлинным парадоксом стало в этом отношении заимствование марксистского учения, приведшее в конечном счете к самому резкому и опасному противостоянию с Западом по всем линиям.

Так возник, сложился, отлился в массовом сознании предельно зауженный выбор: капитализм и социализм. Его догматические оковы — не только в том военном, ракетно-ядерном противостоянии, от которого мы наконец-то уходим. Но и в том, как очень многие во всех отношениях достойные люди в моей стране мыслят сегодня о проблемах переживаемого переходного периода и состояния, о путях выхода из него. Если социалистический эксперимент закончился неудачей — значит надо вернуться назад к капитализму. Если капитализм, то все должно быть как на Западе, потому что Запад и есть капитализм в чистейшем его виде. Демократия — одна из характеристик Запада, а стало быть, и капитализма. И так далее.

Самое прискорбное, что подобным образом рассуждают вовсе не одни только малопросвещенные политические младенцы. Но и люди думающие, и немалое число искренних сторонников обновления. Догматическая зашоренность мешает включить хотя бы только в сферу обсуждения, интеллектуального поиска другие варианты развития. «Или — или», и ничего другого.

Но единый, целостный мир может быть только сообществом разнообразий. Иначе — деградация. Даже то, что мы по инерции называем еще сегодня «капитализмом», на деле являет собой широкое многообразие культур, конкретных экономических, политических, правовых решений. Две стороны Атлантики — вовсе не близнецы, хотя и принадлежат к одной общественно-политической системе, к одной цивилизации. Если же ввести в это уравнение Японию, различия будут еще более существенными.

Кроме всего прочего, схоластический спор «капитализм — социализм» при любом его теоретическом и практическом решении уводит в царство несвободы. Получается, что выбор возможен только между этими двумя вариантами — и даже меж ними нет выбора, если считать, что социалистический эксперимент завершился окончательно и бесповоротно. Внутри же каждого варианта даже непонятно, в чем мог бы заключаться выбор. Между тем на практике он существует.

Естественно возникает вопрос: почему, собственно, не может быть иного пути развития, иной судьбы? Тем более у такой страны, как Россия. Своя история и свои традиции у каждого народа, в чем-то переплетающиеся, но во многом и не совпадающие друг с другом. Разный уровень экономического развития. Немаловажно и то, что и Россия и Советский Союз испытали и тот, и другой строй, образ жизни, — оба оказались в итоге поверженными.

А это означает, что будет складываться какой-то третий. Вероятно, он впитает в себя все то, что осталось от предшественников, что вошло в образ жизни народа, в национальный психический склад, стало привычкой и традицией. Но даст и нечто свое, только России присущее и пригодное, — конечно, при условии, что общественное развитие пойдет по пути естественности и здравого смысла.

Хочу подчеркнуть: во-первых, постановка вопроса о третьем пути развития продиктована вовсе не психологической блокировкой капитализма, остающегося вообще в одиночестве после поражения того социализма, который мы знали (а другого на практике не было). Дело не в субъективных предпочтениях.

Сегодня, когда мир столь тесен и прозрачен для наблюдения, когда на жизни одного поколения происходят десятки серьезных перемен в самых разных странах, становится предельно очевидным, что социальная культура как явление обладает множеством параметров: политических, экономических, территориальных, демографических, иных. Что она в принципе может сочетать эти параметры между собой самым разнообразным и причудливым образом. И что всевозможные интеграции, становление «мировой деревни» не снимают множественности культур, а в чем-то и придают этой множественности новые силы и возможности. И что множественность эта не втискивается в жесткие рамки любой теологической классификации.

Отсюда второе: в моем понимании «третий путь» — не нечто среднее между социализмом и капитализмом, как бы мы ни определяли то и другое. И не их механическое соединение, даже не конвергенция. Это множество возможных путей, объединяемое между собой только тем, что не содержит стремления втиснуть это множество в искусственную схему, загнать — в теории или на практике — в предельно узкие идеологические рамки. Естественно, что-то в этих путях будет общее, ибо человек — везде человек, и хочет он для себя и своей семьи в принципе одного и того же, и какие-то макроповеденческие законы для него, видимо, тоже едины. Но этот человек, вся его жизнедеятельность обусловлены разным прошлым и разными обстоятельствами дня нынешнего; и потому не может быть социальной монокультурности в мире.

История свидетельствует, что демократия — возможный, но не обязательный вариант развития. Возможны и иные. Демократия сегодня — наш нравственный и социально-культурный выбор, который еще только предстоит осуществить.

Сутью общественного развития должен стать здравый смысл в подходах к решению любых проблем. В том числе и проблемы демократии России. На послепутчевом этапе нарождающаяся демократия сталкивается со многими трудностями как объективного, так и субъективного плана. Здесь нет возможности и необходимости перечислять их, тем более что в основном они самоочевидны. Но я оптимист и верю: у нынешней устремленности к демократии интеллектуальный и практический багаж, политические и иные возможности куда больше, чем у любой из прошлых попыток выстроить жизнь на Руси.

 

ГА РФ. Ф. 10063. Оп. 2. Д. 240. Машинописная копия.

Опубликовано с изменениями: Яковлев А.Н. Предисловие. Обвал. Послесловие. М., 1992. С. 242–262.


Назад
© 2001-2016 АРХИВ АЛЕКСАНДРА Н. ЯКОВЛЕВА Правовая информация